О, неаполитанцы! Ваше племя, быть может, угаснет, но оно не даст себя развратить. Ты живешь теперь на Вомеро, ты арендовал эту квартиру на вершине калата Сан Франческо, ты женился на своей Джузеппине, скоро она родит тебе первого ребенка: а ты тем не менее не изменился, ты не уступил, и я забираю назад все неприятные слова, которые я мог тебе сказать. Да, мое первое впечатление было ложным. Ни дон Микеле, твой кюре, которого я подозревал в том, что он давит на тебя, ни твой брат, бригадир на «Альфа Ромео» и член компартии, не вмешивались в твое решение. Ты — почти уникальный на сегодня пример юноши, который остается таким, какой он есть, и действует в точном соответствии со своим призванием, ты сохранил в неприкосновенности — мне в ущерб, но плевать — этот блестящий дар быть самим собой. Обитатель двух солнечных комнат, гордящийся своей террасой с видом на залив, супруг, отец семейства, служащий комиссии по переписи населения, но прежде всего неаполитанец, то есть человек, неразрывно связанный корнями с древней историей человечества, как связаны дома Неаполя подземными ходами с сернистым огнем, пещерой Сивиллы и тайнами мира.
Некоторые члены съемочной группы, которую я привез из Рима, их было меньшинство, с удивлением обнаружили, что для Италии еще было не все потеряно, другие же нехотя вылезали на улицы города, называя их грязными, темными, шумными, сырыми и кишащими заразой. Еще до поездки я рассказывал им историю Паскуале Эспозито, полицейского, который вернул мне ключи от машины. Они же выговорили мне за то, что я симпатизирую городу, в котором детей с восьми лет посылают на работу, бреют им голову из-за вшей и вынуждают их идти в полицию, если они не хотят умереть с голоду. Мои доводы подтвердили это суждение. Но были ли эти доводы наиболее подходящим средством понимания Неаполя? Я признал, что мне было бы не так приятно гулять в том лабиринте улиц, где какой-нибудь демократ зажимает нос просто из отвращения к запаху, позорящему цивилизованную страну. И так как единственный авторитет, перед которым я склоняюсь — как здесь, так и всюду — есть испытываемое мною счастье, то одного вердикта, вынесенного моим римскими друзьями, было недостаточно, чтобы обратить меня к здравому смыслу.
Я ничего не сказал о своих впечатлениях Данило. Он и без меня вскоре вновь обретет и радость жизни, и воодушевление, и свою прыгающую походку. Сила Неаполя такова, что он проявил в нем его истинную суть. Аннамария? Он не послал дочке кондитера ни одной открытки, он даже не пытался звонить ей из отеля. Вычеркнута и забыта. Мы были счастливы, как тогда в Монтевердо, как в первый раз за газометром. Своим фильмом я пропел гимн юности, человеческому телу, физической любви, женским половым органам, а также и мужским, которые до меня никто не осмеливался показывать так, как показал их я.
С наступлением ночи я пускался в путь по местам Караваджо: это были наверняка его любимые часы, исполненные тайн и мимолетных теней. Отложив свои кисти, он тоже уходил за приключениями в город с его тысячами извилистых улиц. Трактир Черрильо, это прибежище матросов, контрабандистов и рецидивистов, уже давно прекратил свое существование, но ты провел меня по той узкой и изворотливой улочке, на которой когда-то возвышалось самое дурное заведение Неаполя. Там, у его порога, художника ударили саблей по лицу. В этом почти заброшенном сегодня квартале мы увидели только разжигавшиеся под окнами домов костры. Несколько крепко стоящих на земле парней грели свои руки над огнем. Они повернулись, когда мы подошли поближе, наши взгляды пересеклись, я рискнул поприветствовать их, а ты пошел быстрее до ближайшего угла. «Нет, не здесь, — сказал ты мне, — опасные места». Думаешь, они прятали в рукавах своих курток ножи? Какой опрометчивый шаг допустил Караваджо? Бедняга, он тратил последние гроши на лак для своих холстов, и не мог откупиться от них золотой монетой.
Что бы я только не отдал, чтобы взглянуть на ту сцену! Освещение должно быть было таким же: эти отблески костров во мраке, эта любимая художником игра света и тени. Так же стоящие в кружок вокруг костра люди, физиономии висельников, намотанные на руку плащи, подозрительное молчание. Вот из таверны выходит странник, зачарованный неподвижной горсткой людей, силуэтами в контражуре, контрастирующими красками темных лиц и розовой плоти пальцев, освещенных снизу пламенем. Чего еще не хватало для картины? Молодого пройдохи в облегающем камзоле… Клинка, поблескивающего у его ноги… Перешептывание, быть может, какой-то знак рукой… И тот обнажает клинок и рассекает щеку смельчаку. И, наконец, его удивление перед покорностью жертвы: Караваджо просто касается шрама рукой. Течет кровь: он улыбается тому, кто только что одним взмахом изуродовал ему лицо. Потом он медленно отходит, понурив голову в знак смирения. Доходит до порога, поднимается в свою комнатку, натягивает холст, и поскольку его фантазм сакральной жертвы был утолен лишь на половину, он придает себе черты Голиафа, отрубает себе голову и вверяет ее в торжествующую длань своего палача.
Ты отвлек меня от моих размышлений и показал мне femmeniello[55], который, высунувшись из окна, развешивал белье на проволоке, натянутой поперек улицы, и к моему удивлению ты почему-то засмеялся: что в этом такого? мужчина, занятый женским делом? Ты сказал, что понаблюдав за ним в течение дня я мог бы увидеть, как он, будучи окружен всеобщей симпатией и доброжелательным отношением, на глазах у всех ходит на рынок с плетеной сумкой, чистит овощи, гладит, шьет, и даже, как ты утверждал, носит юбку, блузку и туфли на высоком каблуке, когда гуляет вечером по кварталу. Самое любопытное, что, нарушая тем самым один из самых строгих законов средиземноморского образа жизни, он не испытывал со стороны окружающих никакой враждебности и даже не подвергался осуждению. Разве что редкие безобидные шутки иногда беззлобно звучали в его адрес за его спиной. Твой знакомый находился под своеобразной негласной защитой, которая давала ему возможность мирно жить своей жизнью женщины.
— Ты говоришь, что в каждом квартале, на каждой улице есть свой фемменьелло? И что его все принимают?
— Все, Пьер Паоло. А чего удивляться?
И вправду, почему меня должна удивлять та благосклонность, которой пользуются у вас травести? Его соседям нет нужды его дразнить, когда он, вихляя бедрами, идет по их улице, им необходимо ощущать, что среди них есть такой человек. Какой только непостижимой благодарностью не переполнены они к тому, у кого хватает смелости быть женщиной вместо них?
Теперь твоя очередь удивляться, Дженнарьелло, не правда ли? Тебе ведь и в голову придти не могло, что нелепый внешний вид твоего знакомого, его постирушки, бессонные ночи за швейной машинкой могут играть какую-то другую роль, кроме желания посмешить соседей. Ты теперь понимаешь, что мужчины, которым общество запрещает проявлять женские черты своей натуры, начинают тайно благоговеть перед мальчиками, которые осмеливаются преступать запретное? Они освобождают их, они умиротворяют их. Они скорее шаманы, нежели шуты. Ты говорил об одном из тех зрелищных изобретений, с помощью которых неаполитанцы пытаются отвлечься от своей нищеты. Неаполитанцы придумали Полишинеля, и они никогда не страдали недостатком фантазии, а их ирония всегда находила объект для насмешек. Они украшают разноцветными лампочками перекрести, вставляют пучки петрушки в ноздри мертвых телят, а в тунцов, которыми торгуют под портиками Спакканаполли, втыкают, словно флажки, цветы гвоздик. Театр на свежем воздухе, непрекращающийся праздник. Почему бы юному торговцу не напялить на ноги позолоченные сандалии?
Однако, культура фемменьелло восходит корнями к мифу, который не имеет ничего общего с уличным театром. Неаполитанские трансвеститы поклоняются святому Дженнаро, твоему тезке, хранителю Неаполя, обезглавленному в Пуццоле. Ему приписывается чудо, которое разыгрывается два раза в год в соборе, когда на глазах у коленопреклоненной толпы в стеклянном сосуде разжижается кровь.
55
фемменьелло — трансвестит; женоподобный тип мужчины.