Деникин засел в Батайске, по ту сторону Дона, напротив Ростова. Официальное сообщение его штаба от того же числа говорило об искусном маневрировании армии и о планомерном отходе на позиции, прикрывающие ростовский и новочеркасский плацдармы. Правда, однако, резала глаза, и приходилось кстати объявить о том, что добровольческая армия сведена в один корпус, Врангель же, совместно с лучшими казачьими генералами, формирует кубанские и терские части. И наконец пророчески указывалось на то, что на случай окончательной неустойки имеется резерв — Крым.
Одновременно с этим Деникин проехался по адресу врагов Доброволии:
«Когда армия победно доходила до Орла, — писал он в приказе от 24 декабря, № 2747, - русские граждане, едва оправившись от пережитых страданий, ушли с головой в свои личные дела, забыв армию. Теперь, в страдную пору армии, очень многие, все так же постыдно равнодушные к ее интересам, вместе с тем окружают ее атмосферой лжи, клеветы и зловещих слухов, одни преднамеренно, другие по малодушию. Делается это все для того, чтобы подорвать веру в идею борьбы и ее вождей, в единение с казачьими войсками, в силу добровольческих частей: и в прочность старых союзов. Работа гнусная, по бесплодная, ибо то, что сейчас происходит на фронте, только тяжелый эпизод. Надо пережить его твердо и без колебаний. Впереди цельный и окончательный разгром большевизма, который, напрягая последние силы, поставил на карту свое существование. Ожидаю от армии полноты напряжения сил, того самопожертвования, которое одухотворяло ее в самые тяжелые дни кубанских походов. Требую реальной помощи от всех граждан, кто в силах работать. Приказываю беспощадно карать сеющих смуту, а бесполезным, жалким, малодушным людям, по крайней мере, молчать, чтобы не мешать работе честных и сильных духом людей».
Этого приказа, пожалуй, никто и не читал среди начавшегося великого переселения народов.
Деникин зря тратил слова и бумагу. В это время дух обанкрутился, мужество капитулировало. Большинство думало только о том, как бы унести по-добру, по-здорову свои ноги.
Незваные гости покинули станицу Ольгинскую в Рождество, в такой час, когда добрые люди еще стояли заутрени. Хозяева лишились случая попотчевать столичный люд своим станичным угощением.
За рождественскую ночь температура понизилась. Дед Мороз, для праздничка христова, сильно щипал щеки, уши, ноги и руки бездомных скитальцев, облегчая зато тяжесть лошадям. Тыловую братию бегство застигло врасплох. Теплую одежду имели немногие. Руки большинство прятало в рукавах. И почти все для согревания трусили рысцой, то сзади, то спереди подвод, по твердой снежной поверхности степи.
На телегах мерзли только женщины. У нас — всего одна, графиня Канкрина, жена следователя. Посинела, сжалась в клубок.
А муж ее, в летнем офицерском пальто, отплясывал мазурку по снегу.
Большинству женщин нашего круга мешала встать на свои ноги модная обувь. Не создан буржуазный дамский каблучок для похода.
Тащимся час, тащимся два по белоснежной скатерти. Куда ни взглянешь, влево ли, вправо ли, всюду вдали бороздят покров степи живые черные ленты. Они то тянутся параллельно нашей дороге, то косвенно к ее направлению. Это струились ручьи беглецов, перебежавших Дон у Богаевской, у Старочеркасской и в других пунктах.
Великий исход всевеликого войска Донского!
Вон на собственной телеге зябнет новочеркасский присяжный поверенный А. И. Карташов с супругой. Добрейший человек, мухи за свою жизнь не обидел. Слабый, болезненный. Был мобилизован, но прослужил всю гражданскую войну писарем в нашем суде.
Теперь он тоже выехал. Зачем? Кто гнал его из Новочеркасска? На этот вопрос он сам не мог дать путного ответа.
Пара дивных лошадей мчит легкие санки, обгоняя обозы.
Мужчина в черном полушубке, с барашковым воротником и в офицерской фуражке сам правит лошадьми. Рядом с ним женская фигура. Из-под толстой, полосатой шали выглядывает миловидное личико.
Это Патушинский с «походной женой».
Бывший комендантский адъютант и карточный шулер.
Два месяца промурыжили его на гауптвахте, подозревая в большевизме. За два дня до бегства, как говорили на походе, наш следователь полк. Р., родной брат сенаторши Э., освободил его за мзду и вернул конфискованные бриллианты. «Большевик», раздобыв каким-то темным путем лошадей и санки, улепетывал от большевиков. Авантюрист знал, где глубже взбаламученное море и где легче колпачить доверчивых людей. А следователь остался в Новочеркасске, — единственный чин нашего суда, скомпрометировавший себя нечестным отношением к службе.
Вон месят снег кадеты, еле-еле волоча за плечами кавалерийские винтовки. Не политики кадеты, члены особого совещания. Тех я с радостью хотел бы видеть в степи на морозе, а этих жалел.
— В наше суровое время люди зреют не по дням, а по часам. Вчера вы были еще учениками, а сегодня — воины. Атаман приказал поручить вам охрану войскового штаба на походе.
Так польстил неоперившимся птенцам начальник колонны полк. Ударников при выходе из Ольгинской.
Кадетский корпус менее всего готовился к походу. У многих юношей сапоги просили каши, шинели были подбиты ветром. Рукавиц ни у кого. Они только тем и спасались, что бежали, стиснув зубы и сжимая холодными красными ладонями уши.
В виде особой льготы им разрешалось подсаживаться для отдыха на любую телегу. Охрана!
Часа через четыре добрались до Хомутовской. Ее еще до нас переполнили цыганские таборы беглецов. Драп был великий, решительный и всеобщий.
Ни в одной хате не удалось найти угла, чтобы обогреться.
Дальше! Дальше!
К вечеру мороз усилился. Опять публика обогревалась под свинцовым шатром зимнего неба, конвоируя свои повозки. Но «дрожамент» под конец прохватывал и тепло одетых. Кадеты, выбившись из сил на полдороге, забились в щели между тюками клади на телегах и согревали дыханием отмерзшие пальцы.
Мерз и я на своем «Игрушечке-Коньке». Так коллеги прозвали мою лошадь, которая на втором переходе вдруг вспомнила свою цирковую науку. Иногда она поднимала передние ноги и пыталась итти на задних, совершенно не заботясь об участи всадника. Чаще же всего она «умирала», то-есть быстро приседала и падала на какой-нибудь бок, точно мертвая, придавливая при этом мои ноги, если я не успевал их вытащить. Из-за ее любви к искусству я постоянно рисковал слететь с седла или изувечить свои оконечности при неудержимом хохоте публики, которой она показывала свои фокусы.
Квартирьеры отвели для суда в Кагальницкой дом священника. Но когда мы, полузамерзшие, притащились на ночлег, его перехватили другие по праву сильного. Мы и не подумали заикнуться о своем юридическом праве и потребовать эвакуации насильников, а вступили с ними в переговоры и выторговали для двадцати восьми человек половину поповской залы, чтобы разлечься вповалку на соломе.
Подводчики не имели ни малейшего желания спасать великую и неделимую в задонских степях. Некоторые из них убежали еще из Ольгинской; были среди них и такие ловкачи, которые увели своих лошадей. За последними вообще приходилось смотреть в оба, так как их крали, одно учреждение у другого. Как мы ни устали, но должны были караулить свой транспорт, разбив ночь на смены.
Наш рождественский обед, — он же завтрак и ужин, — составили только мясные щи. Но мы их хлебали с большим аппетитом, чем самые изысканные праздничные блюда.
«Елка в Совдепии и елка на Дону», — вспомнил я прошлогоднюю рождественскую карикатуру. Слева — бедная семья, в лохмотьях, грустно сидит вокруг пустого стола, украшенного только горшком с засохшим цветком. Справа — сытая трапеза, подле разукрашенной елки, в богатом доме.
По прихоти судьбы в нынешнем году многие «спасатели отечества» завидовали советской елке, даже в том виде, как изобразил ее белый карикатурист. Там хоть нищие, зато у себя дома. А мы и нищие, и притом бездомные бродяги. У нас даже не было засохшего цветка.
В Кагальницкой простояли двое суток.