Изменить стиль страницы

Здесь жила шахтерская вдова с двумя дочерьми. Хозяин погиб еще в молодые годы — завалило в шахте. Женщина одна воспитывала дочек. Вечная нужда, тяжелый труд рано изнурили ее. Она сгорбилась, высохла. Зато дочери у нее — красавицы. Мать будто отдала им свои силы, свою женскую стать. Старшая Елизавета — настоящая фламандка: рослая, широкая в кости, голубоглазая. В работе с ней не каждый парень сравнится. А младшая, смуглянка Луиза, тонкая и гибкая. И глаза у нее совсем другие — темные, горячие, трепетные. И сама она трепетная, как лань. Но Луиза тоже работает в поле от зари до зари. И в решительности, настойчивости не уступит старшей сестре. Обе они — партизанские разведчицы, связные.

Браток и Маринов скоро почувствовали себя в этом доме, как в родной семье. Хозяйка старалась им во всем угодить, ухаживала за ними, словно это были не чужие люди, а ее сыновья. С особенным уважением она относилась к Маринову. Ей нравилось, что этот образованный серьезный человек так внимателен к ней. Вечерами, когда можно было выйти из тайника (он был устроен в кухне и имел выход в сад), Маринов часто расспрашивал ее о жизни бельгийских крестьян, обычаях, рассказывал о России, о своей семье. В Саратовской области у него остались жена и дочь.

Браток подружился с девушками. Он помогает им по хозяйству, а они учат его фламандскому языку и фламандским песням. Браток любит петь. Голос у него небольшой, но задушевный, теплый. Девушки не знают русского языка, но они всегда с таким вниманием слушают матроса, особенно Луиза. Когда Браток поет, глаза ее то затуманиваются грустью, то освещаются доброй, теплой улыбкой.

Сегодня Браток один. Маринов еще на рассвете уехал в соседнее село, где укрылось отделение из взвода Марченко, и до сих пор еще не вернулся, хотя уже давно стемнело.

Браток перекладывает в комнате печь. Ему помогает Луиза, готовит раствор, подает кирпичи. Браток работает весело, с удовольствием, кладет кирпичи с такой сноровкой, точно занимался этим делом всю жизнь.

— Мишель, ты работаешь, совсем как наш печник Артур! — ласково говорит старушка, наблюдая за Братком. Она сидит у стола, вяжет носок — спицы мелькают мотыльками в ее маленьких, темных руках. — Дома ты тоже перекладывал печи, Мишель?

— Нет, не перекладывал, — смеется Браток. — Я, мамаша, моряк. Из Севастополя! Слыхала о таком городе?

— Нет, Мишель, не слыхала. — Старушка откладывает в сторону работу, поднимается. — Будем ужинать, дети… Ступай мыться, Мишель.

Браток распрямил спину, поглядел на кладку и, довольный своей работой, проговорил по-русски: «А что? Неплохо!»

— Что ты сказал, Мишель? Что это — не-пле-хо?

Браток снял фартук, подал Луизе.

— Я сказал, что ты славная, милая девушка…

— Мишель, а как сказать по-русски: «Парень, не надо шутить?»

— Ты мне очень нравишься. Запомнила? Очень нравишься… — Браток смотрел на Луизу и улыбался.

— Ты обманываешь меня, нехороший. Ты не так сказал… — Она медленно произнесла по-русски: «нравишься»… Потом, быстро подняв на него свои темные глаза, робко спросила — Мишель, а как сказать по-русски: люблю… — Она смутилась, убежала на кухню.

Браток, глядя ей вслед, глубоко вздохнул. Но на смуглом, почти коричневом лице его все еще светилась улыбка. В этом доме у него отогрелось сердце. В нем сейчас трудно было узнать того ожесточенного, злого матроса, каким его знали в лагере.

* * *

Только собрались сесть за стол, пришел Маринов. Раздеваясь в кухне, негромко позвал Братка.

— Ночью уходим. Трефилов собирает отряд у Опутры. Карателей надо перехватить.

— Дело! Вернемся сюда?

— Сюда. В лес уходить рано.

— Порядок…

Во время ужина пришел сосед, плотный коренастый старик, глава большой зажиточной семьи. Немцы его изрядно пощипали, но у старика еще достаточно коров и овец. Гитлеровцев он ненавидит, но с партизанами никаких дел не имеет. В Белую бригаду тоже не вступил. Все еще присматривается, выжидает. К соседке старый хитрец приходит, чтобы поговорить с русскими о политике, «прощупать этих русских парней», как он говорит своей жене.

Как всегда, старик садится у двери в старое дубовое кресло, кладет свои большие, натруженные руки на суковатую, крепкую трость и прислушивается к разговору. Потом, опустив широкий, мясистый подбородок на руки и кося свои рыжеватые, с лукавинкой, глаза на Маринова, негромко спрашивает:

— Григор, немцы говорят, что скоро пустят против вас какое-то секретное оружие. Ты не слыхал, а?

— Про оружие? Как же, Густав, слыхал! — Маринов продолжает с аппетитом есть, подкладывает в тарелку тушеной капусты.

Старик, чуть повернув голову, наблюдает за Мариновым.

Ему надо видеть, какое впечатление его «новость» произвела на русского. Но лицо Маринова ничего не выражает.

— Так и ты слышал об этом, Григор? — произносит старик после минутного молчания. — Наверное, у них что-то есть…

— Густав, когда противник готовится применить секретное оружие, он держит это в величайшей тайне. Кто же кричит о секретах, а? Дурачков ищут! Геббельс решил подбодрить немцев. Что им еще делать…

Старик молчит. По выражению его лица трудно понять, доволен он ответом Маринова или нет: Посидев молча минут десять, он опять спрашивает:

— Григор, они тотальную мобилизацию объявили. Ты не слыхал? Как я понимаю, Григор, дело это серьезное.

— Ты отстаешь от жизни, Густав. Они уже сверхтотальную мобилизацию объявили. Тотальная уже была… Сейчас остатки подчищают. Мальчишек, сосунков да разных калек под ружье ставят. Нет, отец, песня Гитлера спета! Спета, понимаешь? Он еще, конечно, держится, пытается кусаться. Но исход войны уже предрешен…

В дверь постучали. Луиза посмотрела в окно, открыла. Вошли двое — Жеф Курчис и его сосед, молодой парень, шахтер из Айсдена.

— А, и ты тут! — шутливо говорит парень Густаву. — Ну, будет сегодня разговор…

Старик не обращает на парня никакого внимания. «Что взять с этой голытьбы…» Он достает трубку, набивает ее табаком, передает кисет Маринову.

— Григор, ты кто — коммунист?

— Коммунист.

— Настоящий?

— Настоящий. Комиссаром в армии был.

Старик с сомнением смотрит на Маринова. Он верит ему и не верит. Коммунистов он представлял себе другими. Их рисовали в газетах не иначе, как с кинжалами в зубах. А этот Григор такой добрый, культурный человек.

— Мишель, а ты тоже коммунист? — Густав повертывает голову к Братку.

— Нет, отец, я еще не дорос. Чтобы стать коммунистом — заслужить надо.

Шахтер, сосед Жефа, начинает расспрашивать о России: какая там весна, лето, есть ли сады, какие города, на чем ездят зимой. В его представлении вся Россия засыпана снегом, ездить можно только на тройках, да еще на оленях. Маринов с увлечением рассказывает о своей стране, ее природе, несметных богатствах, о культуре народа. Он уже настолько свободно говорит по-фламандски, что ему почти не приходится прибегать к жестам или искать сравнения. Бельгийцы слушают его внимательно, не перебивая, особенно Густав. Старик не сводит с Григора пристальных глаз, светящихся под мохнатыми бровями. Он слушает и напряженно думает. В его душе борются противоречивые чувства. Слишком долго фашистская пропаганда отравляла его сознание, чтобы сразу поверить русскому. Вот если бы ему поехать в эту Россию (она все больше занимает его мысли), пощупать все своими руками…

— А зачем вы убиваете священников? — неожиданно спрашивает Густав. — Вы не верите в бога, закрываете церкви и убиваете священников! Я знаю… Зачем вы это делаете? — Лицо старика становится злым. Как и большинство фламандцев, он очень набожен. Вопрос религии для него самый острый.

— Правильно, Густав, мы, коммунисты, не верим в бога. Не верим! Что церквей у нас поубавилось — тоже верно. Народ поумнел, не хочет в церкви ходить. Пришлось закрыть лишние. Это уж сам народ так решил… А что касается священников — ложь. Священников мы не трогаем!

— Ты говоришь неправду, Григор. Неправду! Я видел в Мазайке русскую женщину. Она из России. Ее муж был священником, она показала мне фотографию… Вы его расстреляли. Священника!