Изменить стиль страницы

— Да, — кивнул Крутый. — В смысле — нет.

— Ну, вот и славно.

— Я, если позволите … Я. … Вот карандаш бы, и кусок бумаги, — все еще робея от неожиданной перемены, пробормотал Голушко. — Я бы попробовал изобразить …

— Это мигом, — оборвал его Данич. — Коля выдай ему бумагу. А карандаш, — он распахнул дверь. — Дежурный! — рявкнул полковник, и от этого крика где-нибудь высоко в горах, возможно, сошла лавина, — Птицей мне сюда карандаш и резинку! Да, и вот еще. Там, на камбузе, грозились угостить нас чаем. Я не знаю, то ли они там трением огонь добывают, то ли воду из снега топят, но чай уже полчаса как должен быть здесь. Так что, распорядись, чтоб три чашки доставили в кабинет стремительным аллюром. Все понял?

— Так точно! — восхищенно глядя на грозного полковника, закрывающего могучими плечами входную дверь, отчеканил сержант. — Разрешите идти?

— Давай, дружище. Только так, чтоб одна нога там, а другая, как сказано в уставе, здесь.

Процесс творчества занял минут пятнадцать. Все эти минуты Крутый пожирал взглядом прапорщика и портрет, выходивший из-под его руки. Он следил за ним так бдительно, как будто ожидал, что рисунок вот-вот оживет и начнет отвечать на его, следователя военной прокуратуры по особо важным делам, неприятные вопросы. Однако время шло, а рисунок не оживал.

— Шедевра, мать ее, — хмыкнул Данич, глядя через плечо прапорщика на получающиеся произведение искусства. — Феномен. Петр Палыч Рубенс. Ты, Федюня, зря такой талант в скалы заколачиваешь. Тебе не здесь вертолетам винты крутить, тебе в Москву надо. По тебе, небось, академия художеств горюет. Так что, приезжай в столицу, если что, я о тебе словечко замолвлю.

— Да ладно вам, товарищ полковник, — беззлобно отмахнулся Голушко. — Вот, где-то так он выглядел.

— Вот так вот он выглядел, — моментально посерьезнев, произнес полковник, придвигая портрет работы неизвестного прапорщика к фотографии подполковника Дунаева. — Ну что, Николай Емельянович, разница заметна?

Разница действительно была заметна, и никакими косметическими ухищрениями нельзя было убрать эту разность в строении лица двух изображенных мужчин. Крутый молча кивнул. В голове у него крутился какой-то сумбур из непосредственных впечатлений и обрывков собственных теорий, но ничего связного не приходило ему на ум.

— Вот такой вот каламбур получается, — вздохнул Данич, пристально рассматривая рисунок. — А знаешь, Федор Афанасьевич, — он положил на плечо прапорщика тяжелую руку, — сделай-ка вот что: вот эти вот усы и эту родинку сотри-ка, на фиг.

Выполнение его просьбы не заняло много времени.

— Ну конечно, — усмехнулся он широко, словно старому знакомому. — Можно было и раньше догадаться. Кто же еще мог такое учудить! Поздравляю тебя, Николай Емельянович, в этом приключении нас ожидает еще много веселых минут, — он обнадеживающе похлопал прапорщика по плечу, словно тому предстояло сопутствовать его группе в ее дальнейших странствиях. — Это Артист!

Как обычно, в условиях, приближенных к домашним, утро Ривейраса начиналось с гимнастики и водных процедур. Вдоволь размявшись, он открутил кран и, в ожидании, пока нагреватель доведет воду до температуры, пригодной для бритья, начал с удовольствием строить себе рожи или, как выражался отец-командир, тренироваться в искусстве торговать мордой. Его лицо в зеркале, подвешенном над умывальником, принимало выражение то устало-задумчивое, то непреклонно-решительное, то исполненное благожелательного внимания. С той поры, как старший лейтенант Ривейрас попал в учебную группу "Центра по усовершенствованию", подобные упражнения стали для него ежедневным ритуалом. Ему накрепко запомнились слова безымянного инструктора, обучавшего здоровых дядек утонченному искусству мимики и жеста. " Запомните, — говорил он, — искренность, порою, маскирует самое изощренное коварство. И в этом случае она должна быть отрежиссирована и сыграна так, чтобы ни у кого из окружающих или наблюдающих вашу игру в видеозаписи, что вовсе не одно и тоже, не возникало и мысли о возможном подвохе". Сейчас Ривейрас с улыбкой вспоминал фразу, как бы случайно оброненную Войтовским в беседе со штурманом: "… вот я, человек глубоко не военный…" Это была не фраза, это был целый спектакль для того, конечно, кто мог видеть и оценить. "Какой великий актер погибает!" — вспомнил он выражение, приписываемое римскому императору Нерону. При слове "погибает" плавное течение его мыслей прервалось, словно жизнь самого императора. "Бомба!" — он еще раз прокрутил в уме версию командира. Версия ужасала, подобно страшной сказке, рассказанной на ночь в пионерском лагере. Однако, в отличие от сказки, эта история не противоречила известным ему неопровержимым фактам не только ночью, но и при свете дня.

— Ребята! — послышался в коридоре мелодичный голос Женечки. — Пора вставать!

— М-да, — послышалось из комнаты напротив, — сейчас.

Ривейрас приоткрыл дверь, демонстрируя, что к нему эта команда уже не относится.

— А, Володя, — Пушистая одарила своего постояльца взглядом, ласковым, как черноморский прибой в июле. — Если ты мне поможешь с бутербродами, то минут через пятнадцать, как раз к подъему начальства, утренний чай будет на столе.

— Непременно. А насчет чая — Михаил Юрьевич любит покрепче.

— Это я уже заметила, — хозяйка наклонила голову, и легкие каштановые волосы, упав со лба, закрыли половину лица. Она с улыбкой вернула их на место, повторяя нараспев, — Михаил Юрьевич, совсем как Лермонтов.

— Для гусара ростом великоват, — терзаемый приступом внезапной ревности, как бы между прочим, сообщил Владимир.

— Это же здорово! — восхитилась Женечка. — И как поет! — И она начала спускаться по лестнице, мурлыча себе под нос: — "Бутылка красного вина — жена драгуна…"

Кровь южных предков взыграла в жилах Ривейраса, и, испытывая непреодолимое желание схватиться за наваху[2], он отправился вниз на кухню нарезать ветчину для бутербродов. Эта работа, выполненная с тщанием и усердием, несколько успокоила его, и через пятнадцать минут вся честная компания уже восседала за столом у камина в обеденной зале, попивая ароматный чай и заедая его горячими тостами с настроганной Ривейрасом ветчиной.

— А где Сережа? — поинтересовался Войтовский, взглянув на место, где вчера вечером сидел штурман.

— С утра пораньше умчался на корабль, — сообщила Женечка. — Ему надо было успеть до подъема флага.

— М-да, невесело, наверное, сейчас на корабле, при такой-то погоде.

— Да, уж чего веселого, — подтвердила хозяйка. — Но до весны, скорее всего, лучше не будет. Хуже — это сколько угодно.

— А я-то думал, на Черном море всегда тепло, — вздохнул Войтовский.

Ривейрас молча смотрел на своего командира, невольно восхищаясь его игрой. Поверить в то, что взрослый мужчина, немало повидавший на своем веку, может не знать, каково зимой на берегу Черного моря, для него было странно и смешно. Однако же тон, которым это было сказано, выражение лица, и тот обескураживающий жест, которым командир сопровождал свое сообщение, были так убедительны, что у него самого невольно закрадывалось подозрение, уж не говорит ли командир чистую правду.

— Женечка, вы не знаете, хозяин соседней дачи еще не объявлялся?

— Вроде нет.

— У меня тут мысль появилась: что, если нам с Володей на денек смотаться в Москву за теплыми вещами, потому как снарядились мы совсем не по сезону. Одному Богу известно, сколько нам еще времени здесь провести придется.

— Вы что, уже уезжаете? — огорченно спросила она.

— Угу, но через пару дней будем здесь.

— Ну, раз так, пойду, звякну на станцию, попрошу, чтобы оставили пару купейных билетов.

— Женечка, что б мы без тебя делали? — галантно пророкотал Войтовский.

— Ума не приложу, — вздохнула она.

Отсутствие хозяйки длилось минут десять, которые Войтовскому показались изрядным отрезком вечности.

вернуться

2

Наваха — длинный складной нож, национальное оружие испанского простонародья.