Вся эта мебель находится у меня и по сей день, радует глаз своей нестареющей элегантностью.

Надежда Афанасьевна, Макина сестра, наша всегдашняя „палочка-выручалочка", направила к нам домашнюю работницу. Пришла такая миловидная, чисто русская женщина, русая, голубоглазая Маруся. Осталась у нас и прожила несколько лет до своего замужества. Была она чистоплотна и добра. Не шпыняла кошек. Когда появился пес, полюбила и пса, называла его „батюшка" и ласкала.

Вот как появился пес: как-то, в самый разгар работы над пьесой „Мольер", я пошла в соседнюю лавочку и увидела там человека, который держал на руках большеглазого, лохматого щенка. Щенок доверчиво положил ему лапки на плечо и внимательно оглядывал покупателей. Я спросила, что он будет делать с собачонкой. Он ответил: „Что делать? Да отнесу в клиники" (это значит для опытов в отдел вивисекции). Я попросила подождать минутку, а сама вихрем влетела в дом и сбивчиво рассказала Маке всю ситуацию.

— Возьмем, возьмем щенка, Макочка, пожалуйста!

Так появился у нас пес, прозванный в честь слуги Мольера Бутоном. Он быстро завоевал наши сердца, стал общим баловнем и участником шарад. Со временем он настолько освоился с нашей жизнью, что стал как бы членом семьи. Я даже повесила на входной двери под карточкой М.А. другую карточку, где было написано: „Бутон Булгаков. Звонить два раза". Это ввело в заблуждение пришедшего к нам фининспектора, который спросил М.А.: „Вы с братцем живете?" После чего визитная карточка Бутона была снята…

Возвращаюсь к Марусе: для нас она была своим уютным человеком. Коньком ее были куличи, пирожки и блины. М.А. особенно любил марусины куличи. Когда у нас бывали гости, ее вызывали в столовую, с ней чокались, за ее здоровье пили. Она конфузилась, краснела и очень хорошела. Большим умом она не отличалась, но была наблюдательна и находчива на прозвища. Лыжного инструктора, ходившего на лыжные вылазки с группой Художественного театра и облюбовавшего наш дом для своих посещений, она прозвала „странник". Это было точно: в незавязанной шапке-ушанке, с неизменным рюкзаком за спиной, с лыжами или какими-то обрезками лыж в руках, всегда второпях, он вполне оправдывал свое прозвище.

Перечитываю произведения М.А. и вижу, что во многих домашней работнице отводится роль члена семьи: в „Белой гвардии" Анюта, выросшая в турбинском доме. В „Собачьем сердце" горничная Зина и повариха Дарья Петровна настолько, как теперь говорится, „вписаны" в быт профессора Преображенского, что без них жизнь дома даже и не мыслится.

В пьесе „Адам и Ева" — Аня.

В „Мастере и Маргарите" — Наташа, полуподруга, полунаперсница Маргариты, совершающая с ней ночной полет.

— Мы тоже хотим жить, хотим летать, — говорит она…

Не было случая, чтобы М.А. или я не привозили бы своей Марусе какой-нибудь подарочек, возвращаясь из поездки домой. Как-то она спросила меня:

— Любовь Евгеньевна, а кто такой Рябушинский?

Признаться, я очень удивилась, но объяснила и, конечно, поинтересовалась, а зачем ей это?

— Да вот, я встретила Агеича (Агеич — это слесарь-водопроводчик, на все руки мастер и, конечно, пьяница). И он мне сказал: „Иди за меня, Маруся".

— Я не против. Только ты мне справь все новое и чтобы мне не пришлось больше никогда работать, — сказала я.

— Ну, это тебе за Рябушинского выходить надо, — возразил Агеич…

Теперь мне все стало ясно. Все-таки она вышла за Агеича. Много раз после прибегала она ко мне за утешением. Несколько раз прорывался к нам и пьяный Агеич.

Алкоголь настраивал его на божественное: во хмелю он вспоминал, что в юности пел в церковном хоре, и начинал петь псалмы. Выпроводить его в таком случае было очень трудно.

— Богиня, вы только послушайте… — И начинал свои песнопения…

Устроились мы уютно. На окнах повесили старинные шерстяные, так называемые „турецкие" шали. Конечно, в столовой, она же гостиная, стоит ненавистный гардероб. Он настолько же некрасив, насколько полезен, но девать его некуда. Кроме непосредственной пользы нам, им пользуется кошка Мука: когда ей оставляют одного котенка, мы ставим на гардероб решето и кошка одним махом взлетает к своему детищу.

Это ее жилище называется „Соловки".

Кошку Муку М.А. на руки никогда не брал — был слишком брезглив, но на свой письменный стол допускал, подкладывая под нее бумажку. Исключение делал перед родами: кошка приходила к нему, и он ее массировал.

Кабинет — царство Михаила Афанасьевича. Письменный стол (бессменный „боевой товарищ" в течение восьми с половиной лет) повернут торцом к окну. За ним, у стены, книжные полки, выкрашенные темно-коричневой краской. И книги: собрания русских классиков — Пушкин, Лермонтов, Некрасов, обожаемый Гоголь, Лев Толстой, Алексей Константинович Толстой, Достоевский, Салтыков-Щедрин, Тургенев, Лесков, Гончаров, Чехов. Были, конечно, и другие русские писатели, но просто сейчас не припомню всех. Две энциклопедии — Брокгауза-Эфрона и Большая Советская под редакцией О.Ю.Шмидта, первый том которой вышел в 1926 году, а восьмой, где так небрежно написано о творчестве М.А.Булгакова и так неправдиво освещена его биография, — в 1927 году.

Книги — его слабость. На одной из полок — предупреждение: „Просьба книг не брать"…

Мольер, Анатоль Франс, Золя, Стендаль, Гете, Шиллер… Несколько комплектов

„Исторического Вестника" разной датировки. На нижних полках — журналы, газетные вырезки, альбомы с многочисленными ругательными отзывами, Библия. На столе канделябры — подарок Ляминых — бронзовый бюст Суворова, моя карточка и заветная материнская красная коробочка из-под духов Коти, на которой рукой М.А. написано: „Война 191…" и дальше клякса. Коробочка хранится у меня.

Лампа сделана из очень красивой синей поповской вазы, но она — инвалид. Бутон повис на проводе, свалил ее и разбил. Я была очень огорчена, но М.А. аккуратно склеил ее, и она служила много лет.

Невольно вспомнилось мне, как в „Белой гвардии" Булгаков воспевает абажур — символ тепла, уюта, семьи…

„А потом… потом в комнате противно, как во всякой комнате, где хаос укладки, и еще хуже, когда абажур сдернут с лампы. Никогда… Никогда не сдергивайте абажур с лампы! Абажур священен. Никогда не убегайте крысьей побежкой на неизвестность от опасности. У абажура дремлите, читайте — пусть воет вьюга — ждите, пока к вам придут."

Одним из первых посетителей нашего нового дома был лучезарный юноша Роман Кармен, с матерью которого мы познакомились в Коктебеле. Он только что начинал свой творческий путь. Он, насколько мне помнится, снял М.А., а мне подарил фотографию какой-то красивой овчарки. Это фото цело у меня до сих пор. Уже во время войны меня попросили из ВОКСа, где я временно работала, зайти к Кармену за каким-то материалом.

Увы! От лучезарности не осталось и следа, как будто все до единой клеточки сменилось.

Роман Кармен был красив, но суровой красотой. Стало жаль того, прелестного, от улыбки которого шел свет.

Собственно говоря, вполне закономерно, что человек меняется с годами. Видимо, все зависит от степени изменения…

Этой зимой М.А. купил мне меховую шубу из хорька: сам повез меня в Столешников переулок, ждал, пока я примеряла. Надо было видеть, как он радовался этой шубе, тут же прозванной „леопардом". Леопард служил мне долго верой и правдой.

Не меньшую радость доставила Маке и другая его покупка: золотой портсигар, которому служить верой и правдой не довелось: когда нас лишили „огня и воды", по выражению М.А., портсигар пришлось продать…

1927 год. Как-то наша большая приятельница Елена Павловна Лансберг повела нас к своим друзьям Ольге Федоровне и Валентину Сергеевичу Смышляевым (он был артистом 2-го МХАТа).

Шумно. Много народу. Все больше актеры этого театра. Центром внимания была интересная светло- и обильноволосая девушка армянского типа, которую все просили:

— Ну, Марина, еще, еще! Макраме сорок копеек!