— Если бы у меня были черные перчатки, — сказал он мне позже, — я бы всех вас с ума свел…

Мирное наше житье нарушили слухи, что „пошаливают" бежавшие из ближайшего лагеря уголовники. И действительно, слухи печально подтвердились: недалеко от Пети была вырезана целая семья из пяти человек. Позже застрелили аптекаря в поселке при станции Крюково.

Как-то ночью, когда почти все в доме легли спать, с соседней дачи раздался женский крик:

— Караул! Помогите! Помогите!

Поднялась страшная суматоха. Все выскочили кто в чем был. Жорж выбежал с ружьем и пальнул несколько раз в пространство. Мои подопечные собаки, Вертушка и Буян, дрожа, спрятались на террасе под стол.

У Никитинских Сережа лежал в постели, но еще не спал. Лена спросила:

— Сережа, ты слышал? Он ответил:

— Да. Я читаю „Анну Каренину".

Ваня встал на защиту своей семьи у двери на лестницу. Он стоял в одних „исподних", в пальто, с кепкой на голове. В руках он держал тяжелый канделябр.

Несмотря на тревожную обстановку — кто-то кричит, кто-то бежит, кто-то палит из ружья, у меня ноги от смеха так и подкосились, глядя на этого рыцаря в подштанниках!

К счастью, на даче ночевал Петя, который с револьвером и отправился в соседний дом. Никаких бандитов там не оказалось. Просто с крыши спрыгнула кошка на другую крышу, пониже. Пробегая по кровельному железу, она, конечно, произвела шум, подчеркнутый и усиленный еще ночной тишиной, но натянутые нервы обитательниц дома не выдержали. Наутро все друг над другом смеялись, изображая в лицах все происшествие. И опять зажили тихо, наслаждаясь летом. Оно стояло чудное — ясное и благоуханное.

Мы все, кто еще жив, помним крюковское житье. Секрет долгой жизни этих воспоминаний заключается в необыкновенно доброжелательной атмосфере тех дней.

Существовала как бы порука взаимной симпатии и взаимного доверия… Как хорошо, когда каждый каждому желает только добра!

Раз уж я рассказала о крюковском лете, хочется вспомнить покойного Жоржа Понсова. Последние годы он болел туберкулезом и работать уже не мог: работала его жена Катя. Рос сын, и, конечно, нелегко им жилось. По долгу службы Кате пришлось отлучиться из Москвы. В это время Жоржу стало очень плохо, но он запретил тревожить жену. Из последних сил написал он ей несколько писем, так сказать, вперед и передал их другу с тем, чтобы тот посылал их Кате, когда его уже не будет на свете. Все точно друг выполнил. Бедный Жорж! Что чувствовал он, когда писал эти письма… Никого я не знаю и не назову, кто был бы способен на такие тонкие чувства, да и в литературе знаю только один рассказ „Нежность" Анри Барбюса, приближающийся по сюжету к поступку Жоржа. Но героиня рассказа кончает самоубийством, а любимый ею человек, не зная о ее смерти, получает время от времени ее письма, полные тепла и любви, пересылаемые верными руками друзей.

Идет 1927 год. Подвернув под себя ногу калачиком (по семейной привычке: так любит сидеть тоже и сестра М. А. Надежда), зажегши свечи, пишет чаще всего Булгаков по ночам. А днем иногда читает куски какой-либо сцены из „Багрового острова" или повторяет какую-нибудь особо полюбившуюся ему фразу. „Ужас, ужас, ужас, ужас", — часто говорит он как авантюрист и пройдоха Кири-Куки из этой пьесы. Его самого забавляет калейдоскопичность фабулы. Герои Жюля Верна — действующие лица пьесы — хорошо знакомы и близки ему с юношеских лет, а блестящая память и фантазия преподнесут ему образы в неувядающих красках.

Борьба белых арапов и красных туземцев на Багровом острове — это только пена, кружево, занятный фон, а сущность пьесы, ее глубинное значение — в судьбе молодого писателя, в его творческой зависимости от „зловещего старика" — цензора Саввы Лукича.

Помнится, на сцене было много музыки, движения, авторского озорства. Хороши были декорации Рындина, и, как всегда в Камерном театре, особенно тщательно продумано освещение.

Запомнился мне артист Ганшин в роли писателя. Савву Лукича загримировали под Блюма, сотрудника Главреперткома, одного из ревностных гонителей Булгакова (как театральный критик писал под псевдонимом „Садко").

Помню, через партер к сцене проходил театральный капельдинер и сообщал почтительно и торжественно:

— Савва Лукич в вестибюле снимает галоши!

Он был горд, что выступает в театре. И тут с нарастающей силой перекатываются эти слова как заклинание от оркестра к суфлеру, от суфлера дальше на сцену:

— Савва Лукич в вестибюле снимает галоши! — возвещают и матросы с корабля.

Директор театра, играющий лорда, хватаясь за голову, говорит:

— Слышу. Слышу. Ну, что ж, принять, позвать, просить, сказать, что очень рад…

От страха и волнения его снесло в „Горе от ума" на роль Фамусова.

В эпилоге зловещий Савва обращается к автору:

— В других городах-то я все-таки вашу пьеску запрещу… Нельзя все-таки…

Пьеска — и вдруг всюду разрешена…

Постановка „Багрового острова" осуществлена А.Я. Таировым в Камерном театре в 1928 году. Пьеса имела большой успех, но скоро была снята…

Театральный хмель продолжается. „Турбины" идут с неизменным успехом. Актеры играют необыкновенно слаженно и поэтому сами называют спектакль „концертом".

Встал вопрос о банкете. И тут на выручку пришел актер Художественного театра Владимир Августович Степун, участвующий в пьесе. Он предложил свою квартиру в Сивцевом-Вражке, 41. Самую трудную роль — не только всех разместить, сервировать и приготовить стол на сорок персон, а затем все привести в порядок взяла на себя жена Владимира Августовича, Юлия Львовна, дочь профессора Тарасевича.

Во дворе дома 41, в больших комнатах нижнего этажа были накрыты длиннейшие столы. На мою долю пришлась забота о пище и вине. В помощники ко мне поступил Петя Васильев. К счастью, в центре Москвы еще существовал Охотный ряд — дивное предприятие! Мы взяли извозчика и объехали сразу все магазины подряд: самая разнообразная икра, балык, белорыбица, осетрина, семга, севрюга — в одном месте, бочки различных маринадов, грибов и солений — в другом, дичь и колбасы — в третьем.

Вина — в четвертом. Пироги и торты заказали в Столешниковом переулке у расторопного частника. Потом все завезли к милым Степунам.

Участников банкета даю по собственной записке М. А., которую обнаружила у его сестры Надежды Афанасьевны Земской: Малолетков, Ершов, Новиков, Андерс, Бутюгин, Гузеев, Лифанов, Аксенов, Добронравов, Соколова, Хмелев, Калужский, Митропольский, Яншин, Михальский, Истрин, Мордвинов, Степунов (двое), Ляминых (двое), три сестры Понсовых: Евгения, Лидия и Елена, Федорова Ванда Мариановна. (Привлекательная женщина. Служила во МХАТе. Муж ее, Владимир Петрович, приезжал к нам „повинтить". Нередко М. А. ездил в это гостеприимное семейство, иногда к нему присоединялась и я.)

В списке М.А. я не нашла П.А. Маркова и И.Я. Судакова, режиссера спектакля.

Всю-то ночку мы веселились, пели и танцевали.

В этот вечер Лена Понсова и Виктор Станицын особенно приглянулись друг другу (они вскоре и поженились).

Вспоминаю, как уже утром во дворе Лидун доплясывала русскую в паре с Малолетковым. Мы с М. А. были, конечно, очень благодарны семейству Степунов за то, что они так любезно взяли на себя столь суетливые хлопоты. Говоря о „Днях Турбиных", уместно упомянуть и о первом критике пьесы. Однажды у нас появился незнакомый мрачный человек в очках — Левушка Остроумов (так назвали его потом у Ляминых) и отчитал М. А., сказав, что пьеса написана плохо, что в ней не соблюдены классические каноны. Он долго и недружелюбно бубнил, часто упоминая Аристотеля. М. А. не сказал ни слова. Потом критик ушел, обменяв галоши…

Несколько позже критик Садко в статье „Начало конца МХАТа" („Жизнь искусства", 43, 1927 г.) неистовствует по поводу возобновления пьесы „Дни Турбиных". Он называет Булгакова „пророком и апостолом российской обывательщины" (стр.7), а самое пьесу „пошлейшей из пьес десятилетия" (стр.8).