Я слушал Телегина и думал: про египетские пирамиды, которые можно было бы запросто наложить из вот этих вот ящиков; о том, что бы эти бутылки смогли рассказать, если бы заговорили… Радость, достаток, удачи, горе, расстройства, ненависть, нечестность, одиночество, безволие, пустота, надежды, отчаяние!.. Господи, да в нашем трюме вся-вся бесконечная гамма человеческих эмоций, и, значит, это по ним звонит и звонит этот звон…

Может, и мы живем, как идем свой стеклянный рейс?..

Два года назад, в 1983-м, и тоже осенью, в октябре, я собирался снова в Иркутск. На этот раз впервые как писатель. Никогда до этого я не приезжал в свой город в своем, так сказать, профессиональном и к тому же публично выставляемом обличий. Никогда. Бывал здесь в командировках, по каким-то другим причинам, но при этом ни на какие трибуны не выходил и ни в каких президиумах не сиживал.

А тут — поездка официальная, в составе писательской делегации. С выступлениями, встречами и так далее.

Я занервничал заранее. И накануне отъезда, ночью, не выдержал и сел за стол. Я написал о том, что завтра вечером сяду в пятнадцатый вагон скорого поезда «Рига — Москва», если повезет, то поболею в нем, хотя бы по радио, за наших против лучших футболистов всей Польши, утром на Рижском вокзале столицы меня встретит стариннейший товарищ и, кстати, бывший иркутянин Слава Шугаев, которому я везу нечто дефицитное для его «жигуленка», чего он никак не мог почему-то приобрести в Москве, потом отправлюсь на Беговую за билетом и командировочными, а в конце этого же дня большой реактивный поднимет меня на положенную высоту и — пойдет сквозь часовые пояса к востоку, нацеливаясь своим техническим совершенством на родной мне Иркутск.

Да, я снова перед встречей с городом, в который однажды, не спрашивая меня об этом, ввела сама жизнь, а затем, спустя двадцать семь лет, уже посовещавшись со мной, вывела из него, навсегда соединив при этом не разрываемым ничем, а значит, и не подвластным ничему, чувством родства.

Я понимаю, конечно, как легко вот сейчас, когда память охотно распахивает двери своих запасников, сорваться на сентиментальное обозрение чего-то сугубо интимного, камерно замкнутого, то есть относящегося только ко мне, одному из многих-многих тысяч, выращенных городом на Ангаре. И тем не менее я вхожу в эти запасники и смотрю на экран пережитого с тайной надеждой, что воспроизводимое на нем отдарит не только эмоциями, но и мыслью.

Вот… проводы отца на фронт. Пожалуй что самое первое и самое ясное впечатление детства. Отца провожали в яблоневом саду. Был когда-то такой на Ленина, 7. Запомнились столы, керосиновые лампы, самовары, песни и нарочные, будто веселые, взвизги женщин. Отец не спускал меня с рук, тискал, дышал на меня густым перегаром, что-то говорил мне все время, отвлекаясь от меня, чтобы чокнуться своим стаканом с другими. Я запомнил, как капали с его колючего подбородка мне на лицо пахучие капли. Я попробовал тогда полизать их, но меня передернуло от их сладковатой пронзительной горечи… Потом отец притащил в сад свое охотничье ружье и долго сосредоточенно расстреливал вверх ненужные ему теперь патроны. После, когда пришла голодуха, мать загнала это ружье, не знаю, почем. Отец стрелял и стрелял вверх, в темное звездное небо, а все остальные в саду сидели тихо-тихо, не мешая ему. Выстрелы высвещали отцу мокрые щеки, хотя ни дождя, ни ветра в тот вечер не было нисколько, и сад постепенно заволокло кисловато пахнущим стреляным дымом…

Вот… черный с красным пароход «Баргузин», что когда-то ходил с правого берега на левый. В нем, колесном, чадно дымящем, что-то сломалось, и его, разворачивая, сносит на быки Ангарского моста. Кричат и давятся люди, а мама — мы с ней собрались в Кузьмиху, — там сейчас территория Иркутской ГЭС, — копать картошку — душно держит меня, прижимаясь спиной к поручням…

Вот… я уже заранее улыбаюсь… Елена Лаврентьевна — самая моя первая учительница в пятнадцатой школе. Сообщает мне перед всем классом, чтобы я привел мать, надо срочно обсудить мое поведение. Она смотрит на меня строго и заканчивает под всеобщий хохот — тоже мне, нашелся писатель…

С ее легкой руки эта кличка присыхает довольно надолго. А заработал я ее вот каким образом. Писали слуховой диктант. Елена Лаврентьевна диктовала:

— …и-и оста-лись от коз-ли-ка рож-ки да нож-ки…

Я сидел на предпоследней парте с переростком по кличке Самурай. В нем что-то было бурятское. Вот он и нашептал мне на ухо:

— …только говешки, только говешки…

Я и написал это. И тетрадку сдал с этим. Ну, а про остальное, как говорится, все было сказано выше…

Вот… пожар в военном госпитале. Он находился в здании финансового института (ныне Институт народного хозяйства)…

Вот… очередь в магазин и безнадежно тающий вопль женщины в рваном платке. Украли хлебные карточки…

Вот… светлое, после ночного дождика, утро. Я, вялый еще, с нехотью направляюсь в школу, а меня вдруг целует в воротах, да в губы еще, самая красивая «шмара» — так мы называли тогда девушек — нашего двора:

— Война кончила-а-ась!..

Вот… зимнее наводнение Ангары. В январе прямо. Пар… Лед. Танки спасают людей…

А вот и я… собственной персоной. Первый-первый раз целуюсь. На Иерусалимском кладбище. Ночь и весна. Ее зовут Людка…

Футбол и книги, хоккей, легкая атлетика и бокс, стрельба и попытки складывания стихов, драки, танцы, кино, первая папироса и первые, такие веселые поначалу, гулянки с выпивкой, чугунная ограда сада Парижской коммуны, дубовые, темные, нигде больше таких не видел, шкафы аптеки на углу бывшей 4-й Красноармейской, пожилой милиционер, по нашему огольцовскому прозвищу Король, вечно торчащий с пустой кобурой супротив кинотеатра «Гигант», рядом с которым торговали потрясающей газводой и морсом, расписной, сказочный — как его можно было замазать? — потолок кинотеатра «Художественный», тополя, «…город, мой город, на Ангаре…».

Нынешнее поколение иркутян наверняка и не знает о песне про Иркутск, слова к которой написали бывший теперь, как и я, иркутянин, поэт Юрий Левитанский в соавторстве с иркутянином Александром Гайдаем, и которыми я только что закончил свой бессюжетный монтаж вспомнившегося. А ведь когда-то она в нашем городе была популярна и обязательна, как тополевый пух в июне…

Я задумчиво отстучал на машинке отточие и улыбнулся. С иркутскими тополями в моей уже творческой биографии связан один довольно занятный эпизод. Дело в том, что сразу же после окончания Уральского университета я, с дипломом журналиста, вернулся в Иркутск из Свердловска и начал работать в газете «Восточно-Сибирская правда». Сперва в промышленном отделе, потом в информации, потом помощником ответственного секретаря. Здесь мне уже доверялся макет газетных полос, и я, макетируя, скажем, четвертую, самую читабельную полосу, иногда ставил на нее, для пятна, какой-нибудь фотоэтюд. Ставя его, я не удерживался и сочинял к нему то четверостишие, а то и восьмистишие. Охота же было проявить свои так и прущие изнутри поэтические дарования! При этом я иногда стишата эти безымянными не оставлял, заверяя, так сказать, собственной фамилией: признаюсь уж — по-мальчишески все это было, тщеславно.

Короче, однажды «Восточно-Сибирская правда» вышла с очередным фотоэтюдом на четвертой полосе и, следовательно, с очередным моим поэтическим шедевром к нему.

Не помню уж, что было сфотографировано там и что, значит, подвигло меня на рифмованные соображения, но их-то, к сожалению, только четыре строчки помню как сейчас. В них было вот про что: «…и когда встречаюсь с ним на карте (ну, то есть с Иркутском, что, вероятно, было обозначено в первой строфе), с ним, живущим рядом с Ангарой, узнаю в себе его характер — тополиный, строгий и прямой».

Вот так. В общем, газета вышла. Отжила. Продолжала выходить дальше. И никто этих моих стихов громко не читал и, по-видимому, тихо тоже. А спустя месяц или два среди молодой журналистской братии Иркутска смеху было достаточно. В «Крокодиле», никак не меньше, появилась довольно преехидная заметуля. Она так и называлась — «Тополиный характер». И автор ее, процитировав многомиллионным тиражом мое сочинение, эдак невинно поинтересовался у читательской аудитории: а вы, мол, граждане и гражданочки, не объясните, хорошо это или плохо иметь «тополиный», вероятно деревянный, характер?