А тогда, днем, я так и не нашелся, чем утешить Нэдию — и сам страдая, и чувствуя, что любое мгновенье может стать моим последним, зашептал ей то, что шептал Робин, у которого кровь заливала глаза, на которого налетали, сбивали с ног, а он все мчался за своей Вероникой — и, когда я шептал эти строки, я ослепший от слез, думал, что эти строки порождены моей душою, и вспоминал Ее — которую лишь раз видел в юности, с которой вторая и вечная встреча уж близка:

— Как год назад, и два и боле,
Как в жизни долгой и простой,
Иду один, иду по полю,
Иду вслед за своей звездой.
Но я не знаю, может смерть нас,
Мой ангел, только разлучит;
Быть может только раз
Среди веков мгновенье встречи так горит.
И то, что я не росы, и не слезы вижу,
А красное сцепление светил —
И то, что только тишину и ночь я слышу,
И то, что ветер о далеком говорил.
Быть может — это память о скитаньях,
О темных, темных в космосе веках страданья.

Конечно, конечно — я не мог этими строками утешать маленькую Нэдию — но именно эти строки вспыхнули, и, словно это Робин, или какая-то часть его духа была рядом со мною — словно бы это он мне пропел…

И тогда Нэдия, с ликом страдающим, с ликом, в которым ужас был, неотрывно, пристально стала смотреть на меня. Она отступала, медленно шагая все назад, и назад, пока в каменную, холодную стену не уперлась — и с каким же ужасом смотрела она тогда на лицо мое! Никогда, никогда, во всем коротком отрезке оставшейся мне жизни, не забыть мне этого выражения… Мне кажется, что в моем лике, она, словно бы увидела отражения тех ликов — тех страшных, такие муки переживающих ликах, о которых я все пишу. И вот тогда я с грохотом, повалился на пол, на колени перед ней, и рыдая, протянул к ней, свои иссушенные, морщинистые руки, и боли, кричал:

— Прости, прости ты меня, старика окаянного!..

А она вся побледнела — глаза ее расширились, и закричала она! Закричала так, как и дети не кричат. И помню — мне самому потом дурно было, но обнимал я ее за голову, и в волосы ее целовал, и шептал:

— Конечно, конечно — ты не должна находится в этой башне со мной. Но подожди еще немного, когда весна все теплом окутает. Тогда ты побежишь по лугам — природа накормит тебя, и ты, рано или поздно, выбежишь к людям… Конечно, конечно — ты не должна находится с таким безумцем, как я…

* * *

Я уже записал тот сонет, который выкрикивал Робин, когда прорывался вслед за Сильнэмом. Он пребывал в таком состоянии, что не замечал не только, что поток грязи вновь сбивает с ног, что вновь отчаянно ревет буря, но даже не понимал, где верх, где низ — ему казалось, что он уже умер, и прорывается теперь через некое темное облако, пытается догнать злого духа, который ее счастье уносит.

А Сильнэма сбило с ног, вместе с потоком, с телами, и с живыми еще Цродграбами стремительно понесло в сторону, он беспрерывно обо что-то ударялся, на него обрушивались удары, и, казалось, все кости уже переломаны. Он чувствовал, что рана его смертельна, что это последние его мгновенья — и он, эти уходящие с кровью силы отдавал, чтобы только удержать ее рядом с собою, и шептал он ей:

— Пожалуйста, пожалуйста — спаси меня! Меня же мрак вечный впереди ждет!.. Ты же вся из этого света соткана; ну пожалуйста… Пожалуйста! — он взвыл, и все плакал, и плакал. — …Ну, я же чувствую, сейчас ты уйдешь и будешь там, где-то в уже недосягаемых для меня сферах света — да будешь, звезда, сиять для иных — для иных не для меня! Но… все равно молю, пожалуйста, пожалуйста, не оставляй, спаси меня своим светом, своей добротой, своей лаской — вырви меня из этого мрака, ведь я один… один… Совсем, совсем один!.. Почему тебя не было прежде со мной — почему не возродила… Но теперь — теперь возроди… Пойми — это уже последняя вспышка моей боли — последняя мольба, ведь все… пройдет еще немножечко времени, и не смогу я уже двигаться…

И он знал, что она ему сейчас ответит, с жалостью: «Нет, нет — я не оставлю тебя» — и нежным поцелуем, ему, которого как брата своего любила, на несколько мгновений придаст сил — ну а потом то — он уж чувствовал это! — потом, все равно — нахлынет мрак, и — все-все! Навсегда уж! И вновь эти голоса, древних, веками не ведавших солнца духов: «Ты идешь к нам… Навсегда… Навсегда…» — забытье — он был воскрешен ее поцелуем, теми нежными словами.

Сердце отдавалось болью, с перерывами билось, а он еще хотел бороться, и вот, словно темный вал поднялся в душе его — это был протест, это была страстная жажда борьбы. И он захрипел:

— А я как то клялся, что не оставлю вас в покое! Ну вот — и убью тебя, и мой дух весь темный, мерзкий, вцепится в твой светлый дух, как пиявка, и не избавишься ты и в смерти от этого мерзкого Сильнэма! Да — это ты вырвешь меня из темный бездны!.. Да я шею сейчас тебе сверну!..

— Любите, любите, любите всегда… — молила Вероника.

Вот Сильнэм перехватил лапищами ее за голову, намеривался дернуть — и уже чувствовал, как его дух, с ее сцепленный, устремится куда-то, но… Их не догнал, но все время с ними был Сикус. Этот маленький человек, чувствуя, что самому ему и шагу уже не сделать, вцепился скрюченными своими, костлявыми пальцами в плечо Сильнэма, и его не заметили не только из-за его легкости, но из-за душевной, перекрывающей все стороннее, боли. Это он своим уже изломанным, жалким телом смягчал те удары, которые должны были бы вырвать жизнь у Сильнэма еще раньше. От этих ударов у него уже были переломаны все ребра, так же все тело было избито до такого состояния, что представляло одно распухшее вздутие — однако, раны его почти не кровоточили, так как и крови почти не осталась — почти вся его кровь вместе с плотью выгорела, когда он под Серыми горами — изжег воздух, нечеловеческим воплем: «Люблю!». И он привык к такому страданию, что эти смертные муки, уже не были для него значимыми — его дух только по какой-то случайности еще пребывал в теле, однако — все телесное уже было незначимо для него. И, все-таки, когда он понял, что грозит Вероники, он смог еще двинуться этим изломанным телом — и он перегнулся, так что острые обломки ребер, с хрустом вырвались на ссохшейся спине, и он перемолотой, потемневшей рукой, перехватил лапу Сильнэма, и смог даже зашептать — но голос раздавался не из горла, а из глубин груди, словно там, в рушащейся пещере сидел некто:

— Она должна остаться с нами… Потому что больше некому… А вы… Полюбите ее… Вы же ненавидите ЕЕ! Да как вы же вы можете!.. Сотворив это, вы навсегда от света отвернетесь!.. Сейчас у вас последний шанс — полюбите ЕЕ, Святою, ЕЕ, Ангела, ЕЕ, Звезду — по настоящему полюбите, и тогда вы спасены будете!..

Сильнэм уже сдавливал ее голову, и, конечно, Сикус, несмотря на все свои отчаянные попытки не мог помешать ему. Но вот эльф-орк почувствовал, как в рану его вливаются, блаженным теплом разливаются там слезы; ему показалось даже, что слышат голоса птиц, дыханье ветра в легких солнечных кронах — все те звуки, которые он уже успел позабыть. Ему показалось, что слышит он неземное, зовущее его пение; и за всем тем мрачным, что его окружало, проступали уже иные виденья: спокойный брег озера, а в нем — отраженные звезды; у брега, стояла, ждала его любимая — он сразу же узнал ее, понял, что она, давно уже погибшая, все это время ждала его, и все это ожидание промелькнуло для нее в одно мгновенье. Но вот между ними промелькнула черная тень, и непроницаемое воронье око, заслонив и озеро и звезды, вернуло недавнее отчаянье:

— Неужели же ты не понимаешь, что все это колдовство?!.. Ты должен взять ее с собою — иначе — безумие; или ты уже забыл, что было в прошлый раз?! Долго ли смог продержаться у этого озера без Вероники? Возвращайся — это твой последний шанс…