— Помилуй! Избавь! Очисти меня! — страстно взмолился Сильнэм, и он ждал, что она дотронется до него рукою, скажет какое-нибудь слово ласковое…
Нет — Вероника так устала, что теперь только на лик Робина, а точнее — на око его, прекрасное, печальное смотрела — только и слышала, те строки, которые он ей шептал. Теперь она понимала, что — это о нем мечтала прежде, что он посылал ей из рудников такие страстные и мучительные стихи — однако, принимала она это совершенно спокойно, как принимаются вещи даже совершенно небывалые во сне. И вот Сильнэм, страдая, и, видя, что опять некто отбирает его счастье, вскочил — стал одной лапой вырывать Вероникой, а другой — отталкивать Робина. Тут нахлынули эльфы — и все это, от того, как он перегрыз шею Тумбару, и до того, как они нахлынули заняло лишь мгновенье — так многое в себя вместившее мгновенье. Эльфы не прекращали наступление, но двое из них подхватили падающего Тумбара, из шеи которого хлестала кровь, и который, хоть и был еще жив — уже ничего не мог сказать, и знал, что через минуту его не станет. Эти двое остановили — иные же стремились дальше, и испытывали столь несвойственную для эльфов злобу — ведь эти дикари оторвали их от привычной жизни, и вот теперь еще — их государя убили. Конечно — они хотели отомстить убийце, и вот взметнулись над ничего не ведающем, жаждущим только избавиться от этой, вновь подступившей боли Сильнэмом, клинки. Робин чувствовал, что Веронику вырывают из его рук, и так как пребывал он в чувствии поэтическо-восторженном, то и весь мир полнился для него образами, символами — вот он вскинул взор, и увидел окровавленную, хрипящую морду Сильнэма — и казалось уж Робину, что — это сам рок настиг таки его — вот увидел он взметнувшиеся за спиной Сильнэма клинки, и только больше в этом уверился — взвыл горестно…
А по напирающим рядам Цродграбов, точно тяжелый вздох, разнеслась весть: «Они нашу богиню погубить хотят!..» — и такая была боль в этом выкрике, такая жажда все-таки вернуть счастье, что все они, окровавленные, перемолотые — еще ускорили свое движенье — теперь с радостью готовы были принять смерть — лишь бы только защитить ее. Они сжимали эльфийский клин со всех сторон, они даже прыгали откуда-то сверху, они гибли без счета, но, все-таки, в восторженном упоении, погребали их под своими телами, из последних сил вгрызались в ненавистную плоть. Один клинок пронзил Сильнэму грудь — вырвался и еще ранил в руку Веронику, другой клинок должен был раздробить ему череп, однако — в это время уже нахлынули в этом последнем, и самом яростном своем натиске Цродграбы, Веронику, братьев и Сильнэма повалили, эльфов же отбросили назад. Тогда же, сразу голосов двадцать взвыли: «Она здесь! Ведь затопчите же! Стойте же! Осторожно!.. Осторожно!» И вновь была какая-то давка — на них что-то падала, хрустели кости, тяжело было дышать от кровяных испарений.
Ни Робин, ни кто либо еще из павших не успел опомнится и понять, что происходит — однако, самым страшным всем им показалось не собственное положение, но грохот — вопль стихии, этот беспрерывный давящий отчаянный звук, который появился, и вновь стал нарастать — двигался со всех сторон, словно стая невиданных чудовищ приближалась к этому месту.
— Вероника… Вероника!.. — отчаянно, жалобно плакал Робин, прижимая ее к себе. — Ну, вот ты скажи — неужто ты меня оставишь в этом аду?!.. Скажи, скажи мне пожалуйста, что не оставишь!..
Вероника все плакала — тихо, так тепло, ласково — казалось Робину, будто приник к нему маленький, хрупкий цветок, и он все вопил в душе: «Да сколько же это, самой жизни противное может продолжаться?!..» — и вновь, и вновь он призывал ворона забрать его душу — лишь бы только Ее спасти, и все не получал никакого ответа…
Сильнэм, оказался погруженным под грязь, и он чувствовал, как эта жижа леденит его тело, как через рану, врывается в грудь, и как кровь упруги рывками стремительно вырывается из него. Он попытался двинуться, однако — что-то давило на все его члены, да слабел он стремительно — от ужаса он хотел завопить, но только вобрал в глотку грязи, да и закашлялся — и этого кашля тоже никто не слышал — на поверхность только пузыри вырвались. Тогда же стала надвигаться на Сильнэма чернота — она плыла между обледенелыми, голыми ветвями, и он слышал перекатывающиеся, леденистые голоса, которые не могли принадлежать живым созданиям, от которых терялась всякая воля, от которых все захлестывало отчаянье, и, казалось, что нет и не может быть в мире ничего светлого: «Приди к нам… Приди же к нам… Мы давно ждем тебя… Приди… Приди… Мы будем вместе, всегда… всегда… Как и прежде… Приди же в наш холод… Навсегда… Навсегда…» И тут, в этот не проходящем, не имеющим, казалось, никакого исхода отчаянье, словно слабенькая искорка, откуда-то издалека, едва-едва донесся голос Вероники. И Сильнэм уже знал, что тот остаток сил, который в нем еще теплился, он приложит на то, чтобы прорваться к ней. Из грязи взметнулось, что-то черное, бесформенное, и с диким воем, как на главнейшего врага, обрушило страшной силы удар на голову Робина — у того померкло в глазах, и он захлебнулся бы в грязи, но его подхватил кто-то из братьев — неведомо почему подхватил — просто поддался мгновенному порыву, который на этот раз оказался хорошим…
Между тем, истекающий кровью Сильнэм, прижимая к себе Веронику, рванулся в сторону — бросился прорываться через наседающую толпу Цродграбов, и делал это с таким отчаяньем — столь иступленными были эти его рывки, что ему удавалось куда-то прорываться, и кто знает, как далеко бы он смог убежать, если бы не налетел поток, если бы не сбил его с ног…
В этот пасмурный, совсем не весенний день. А как на улице пасмурно — кажется, будто наступила осень, будто и не будет никогда счастье… Я увлекся повестью и не заметил, что долгое время Нэдия стояла за моей спиною, и следила, что я пишу (я уже научил ее читать). Потом тихим, печальным голосом, едва не плача, молвила:
— Скажи, дедушка, сколько же они могут мучаться?.. Их все носит, носит — и нет им, бедненьким, не покоя ни счастья… Дедушка, дедушка — сделай пожалуйста так, чтобы они счастливы были… Они, бедненькие… — она на смогла договорить, и тут расплакалась.
И еще отметил про себя, что это слово «бедненькие» она от Вероники приняла, но тут такая к ней жалость, да такое к самому себе раскаянье во мне полыхнули, что едва и не остановилось сердце мое. Вот, этим писанием своим, слезы у этой девочки вызвал, а как же горько на эти детские слезки смотреть! Катятся то они по щекам, а, кажется, будто тебя каленым железом жжет. Сам то я заплакал, да и не знаю, как ее утешить, а она, маленькая, все молит:
— Как же это из вашего пера выходит? Почему же Веронику еще не вынесли? Почему же свет весенний еще не хлынул? Почему травы, и цветы вокруг не расцвели, почему же, в небесах над ними радуга еще не взошла?.. Ну, что вам стоит написать?!.. — и она разрыдалась еще горше, целовала морщины мои, и слезками своими меня терзая, все молила и молила. — …Пожалуйста, пожалуйста!.. Ну, неужели же Веронике может плохо стать?!.. Ну неужто же им счастья не будет?!.. Нет, нет — даже и не верю в такое… Вы вот напишите, что они все, как братики и сестрички в хоровод встали, да с ветерком то, да с птицами небесными пели. Напишите, что все их мученья кончились наконец и жили они долго и счастливо…
И что же, что же я мог ответить?.. Я все сидел и плакал, а потом, видя, что это мученье невыносимым становится, зашептал:
— Но это было так давно, тысячелетья назад, и плоть всех моих героев уже прахом стало; и я описываю только то, что было, а теперь они уже счастливы… Теперь…
Но тут я осекся, ибо понял, что и это не правда, что моим героям… Уже сейчас, когда записываю это, с улицы, где так холодно, где мрак — раздался заунывный вопль, и такой отчаянный, и такой… человеческий, что у меня в глазах потемнело, и захотелось вторить. Я подумал: «Неужто Они следят за моей работой?.. А, ведь, они могут налететь на мою башню, снести ее, в прах стереть… Позвольте, позвольте мне докончить эту работу…»