— Хорошо, Хорошо… Только бы услышать его!.. Ты знай — мы жизней не пожалеем… Только бы поскорее его найти, только бы вырваться отсюда… Ты, родненькая наша (и опять ласковое наклонение — она своими речами их этой ласковостью наполнила) — ты знай, что с ним ничего не могло случится. Ведь они, хоть и толпа, не могли затоптать! Никак не могли! Я знаю, я верю, что подхватили его на руки…

На самом то деле затоптали уже многих детей — кого-то, конечно, подхватывали на руки; но большинство Цродграбов пребывали уже в таком измученном, животном состоянии, что ничего не видели, и, ежели попадался им кто-то под ноги, то старались только поскорее перескочить, чтобы самим не быть затоптанными. У них не было никаких шансов встретить этого ребенка, однако, все-таки — эта встреча произошла — так уж, видно, было угодно року…

Этот маленький все несся с потоком, и ножки его совсем уж устали, раз он даже упал, и на спину его тут же наступили — но он, все-таки, успел вскочить, и, все плача, зовя маму, вынужден был бежать дальше. А навстречу ему шла иная фигура — то был горбатый. Да — тот самый горбатый, которого взял с собою в качестве проводника и палача Тарс, и который полюбил Веронику, как никогда он никого не любил. Были счастливейшие минуты его жизни, когда сиял свет, когда слышал он ее голос — потом нахлынула тьма. В какие-то мгновенья им овладевала зверская злоба, и он бросался и бил, и ломал тех, кто попадался на его пути — он видел всех их грязных, тупых, оборванных, которые заполонили весь мир, которые похитили Ее, которые презирали его уродливого, так не похожего на них. Он вспоминал все те унижения, которые пришлось ему пережить из-за таких как они, и он рычал: «Вот он ваш мир!.. Ненавижу!.. Всех бы вас разодрал! Ну, идите же — идите же на меня!..» — и они не шли, а бежали не в силах остановится — он многих покалечил, или даже убил; ему тоже нанесли множество ран, но он их не замечал, продолжал с кровью продираться против общего течения. Но эти мгновенья озлобления проходили, и наступала нежность — и только одного он хотел: чтобы приласкала Она его, как маленького, как никто и никогда, кроме Нее не ласкал. Он выкрикивал ее имя, но ему отвечал только обезумевший от страха рокот толпы — и вновь находила злоба, и вновь он бил… Он замахнулся для очередного удара, как услышал тоненький, жалобный голосочек:

— Дяденька, пожалуйста, не надо… Дяденька, спасите меня пожалуйста…

И горбатому пусть и на мгновенье, показалось, что — это Вероника его молит. Одного этого мгновенья было достаточно, конечно же он не нанес никакого удара, но подхватил это маленькое плачущее существо, и, прижав его одной рукой к груди, другой стал расталкивать тех, кто неслись на встречу, дабы они ненароком не причинили какого-нибудь вреда этому хрупкому тельцу. И он почувствовал, что Вероника ищет встречи с этим малышом — он чувствовал, как похожи они — хрупкие, нежные, чуждому окружающему. И он чувствовал нежность к этому маленькому, едва-едва двигающими грязными ручками и ножками, кажущемся совсем невесомым в его огромных ручищах.

— Не плач, не плач — я знаю — мы обязательно найдем Ее…

И тут так и объяло, в жарком, трепетном прикосновенье его голову; он вспомнил, как, когда он был совсем маленьким пели колыбельную. Пели не ему, но всем иным детям, попавшим от неизвестных родителей в Тресовский приют. Он уже и тогда уродливый и нелюбимый, лежал в дальнем, темным углу, и поглощал пение их няньки, так же жадно, как и изголодавшийся по свету обильный весенний свет. Ему так хотелось подбежать, взмолится, чтобы она пела еще и еще, но он тогда, сознавая свою отчужденность, так и не выбрался из темного угла. Теперь он повторял эти строки ребенку — а сам все вспоминал и вспоминал, и ему мучительно больно было за бесцельно, во мраке да в грязи прожитую жизнь:

— По кронам березок да сосен,
Ветерок тихо-сонно повел,
Она все вздыхает, печальная осень,
Сирени куст нынче отцвел.
В тяжелых и желтых тех кронах,
Замолкли уже соловьи,
И в сладких, задумчивых стонах,
Заснут скоро в белом ручьи.
Пока же в спокойствии тихом,
Ложатся на землю листы,
И в поле, прощаются стихом —
Навек засыпают цветы.
Все в светлой ауре и в ясном,
Дыхании ветра, в мечтах;
Под саваном белым, прекрасным,
Все будет в мечтаниях, в снах.
И все эти птичии трели,
И лета столь яркий наряд,
Поглотят, поглотят метели,
Надолго они усыпят…

Сначала ребеночек расплакался еще больше. Горбатый решил, что это от его грубого, к брани приученного голоса так выходит, и он, чувствуя свою вину, испытывая нежность, заговорил так проникновенно, что мальчик ребеночек, эту нежность почувствовав, улыбнулся, и зашептал умиротворенным голосочком:

— Ведь, принесете меня к Ней, да, ведь — да?

И горбатый, чувствуя все большее умиление, зашептал, что — да, да — конечно, они вскоре найдут ее, и, чтобы он, маленький, успокоился. Ребенок совсем больше не плакал, но он смотрел на лик горбатого, и хотя иным людям этот лик показался бы отвратительным — для маленького это был один из самых прекрасных ликов, которые ему только доводилось увидеть. Он любил этого спасшего его, любящего его, почти так же сильно, как и матушку, и отца своего — и он успокоился не только потому, что ему действительно сделалось мирно от этой искренно пропетой колыбельной, но и потому что хотелось сделать приятно этому человеку. Ребенок видел, что человек этот очень несчастен, что ему нужна ласка, и он предложил бы ему сыграть в какую-нибудь игру, которых он знал множество, да очень уж умиротворенно прозвучали последние слова колыбельной, и теперь его неудержимо клонило в сон. Вот он закрыл глазки, а горбатый прошептал: «Ну, вот и хорошо, спи, спи, а как проснешься — Она уже будет рядом», а еще он удивлялся, как это Цродграбы могут продолжать кричать и нестись по прежнему в такую прекрасную, излечившую его минуту. И он говорил им негромким голосом, чтобы они остановились, чтобы не кричали так сильно — они, конечно, не слушали его — он расталкивал их, но не так сильно как прежде — старался не делать резких движений. И еще думал горбатый, что мог бы стать хорошим отцом этому ребенку — он радовался этой мысли, но через некоторое время с горечью осадил себя, так как вспомнил, что сам то ничего, кроме всяких грубостей не знает. И вот он решил, что отдаст этого ребенка на воспитание Ей, и испытывал от этой мысли печальное умиление. Вообще он чувствовал, что вскоре произойдет их встреча, и теперь уж не мог понять, как мог испытывать злобу совсем незадолго до этого…

Он не мог понять, как испытывал злобу, а как увидел, что ее несут некто трое, так все в нем уже завыло, застонало от ярости. Надо было видеть это стремительное движенье темно-серых клубов над их головами и причудливую игру теней, и слышать надрывные завыванья ветра, чтобы понять, почему он принял трех братьев за отвратительное чудище, которое тащило истерзанное, но несомненно живое тело Вероники. Ужас, отвращение, боль от этого виденья была столь велика, что горбатый выронил ребенка, попятился на несколько шагов, но тут же — сжал кулаки и бросился на чудище.

А Вероника уже увидела ребенка, вскрикнула, когда повалился он в грязь, и сама вся потянулась к нему, если бы была птицей, так полетела бы, нежными крыльями объяла, унесла бы прочь, от этого страшного места. И братья, едва не выпустили Ее — настолько немыслимым казалось противится любой ее воли. Нет — они, все-таки, удержали ее, но сами бросились вперед, где и налетел на них горбатый. Он, ослепленный злобой, по прежнему видел только отвратительное чудище, и вот размахнулся, и нанес сильный удар, который пришелся по лицу Рэниса — у того были выбиты два или три зуба, однако — он тут же замахнулся, нанес ответный удар. Еще горбатого ударил Ринэм, а Робин, чувствуя, что то страшное, чего он ждал уже очень долгое время, неожиданно оказалось прямо перед ним — стал молить пронзительным, болезненным, готовым перейти в исступленный вопль голосом, чтобы горбатый не делал Ей плохо — он лепетал что-то про то, что готов отдать свою жизнь… конечно, горбатый этого не слышал — когда на него обрушились удары, он ужаснулся, что может потерять силы, и тогда Она окажется без всякой помощи. И вот, жаждя только подальше Ее от этого ужаса увести, он перехватил ее за руку, и с силой дернул — дернул так, что вывихнул, едва не сломал эту хрупкую ручку, но она, конечно, не о своей боли думала, а маленьком, на которого уже несколько раз налетали, но он, уже видя Ее, и от этого черпая силы, каждый раз находил силы подняться, и даже сделать шажок на слабеньких ножках навстречу — она все шептала ему какие-то нежные слова, и он слышал ее, пытался засмеяться, да не мог, так как очень уж страшно было, и он, все-таки, не мог сдержать слезы.