- Где твои мысли?
- В прошлом, - отвечал он, потом сказал сердито: - Перестань. Нет у меня никаких мыслей.
- Что же тогда у тебя? - спросила она.
- У меня ничего, - сказал он и вздрогнул так, что звякнула ложка в стакане. Страшный смысл слова дошел до глубины сознания.
Хорошо, что раздался звонок. Он пошел открыть дверь.
- Извините, Иван Андреевич, - сказала Ирина Михайловна.
- Что случилось? - спросил он, глядя в ее растерянное лицо.
Она сказала:
- Леня не ночевал двое суток. И не выходил на работу. Думала, может, он заходил к вам.
- Должен был зайти, - сказал Овцын. - Странно, что не зашел.
- Извините, я пойду, - проговорила она, запинаясь. - Каждый год это повторяется, и каждый раз я теряю голову.
- Обождите, - Ирина Михайловна, - удержал он. - Пойдем вместе. Наверное, я смогу вам помочь.
- Помогите, - сказала она. - У меня уже нет сил.
В конце дня, когда уже обошли всех знакомых и множество ресторанов, Ирина Михайловна присела на гранитный цоколь колонны у станции метро, сказала:
- Не могу больше. Я сейчас упаду. Никуда не надо ходить, никуда не надо звонить, пропал - и бог с ним! Даже если вернется, я не обрадуюсь. Она заплакала.
Овцын проводил женщину домой, потом объехал вокзалы. Повара не было ни у касс, ни на перронах, ни в залах ожидания. В ресторанах его тоже не было. Может быть, он уже уехал. Во всяком случае, искать его уже негде.
- День прошел - и слава богу, - издевался над собой Овцын. - Может, и завтра найдется занятьице бывшему капитану...
Он поехал домой, матеря взбалмошного повара, который на шестом десятке не может унять инстинкт дальних странствий. У двери дома оглянулся. На глаза попалась квадратная башня. Это ведь тоже вокзал, и, чтобы совесть совершенно успокоилась, он пошел туда.
«Вот растыка!» - выбранился он, увидев Алексея Гавриловича в громадном зале ресторана, склоненного над столиком. Два человека мотались весь день по городу, а он, нате вам, вот где, под носом! Но злость прошла, когда он увидел большие, тоскливые, совсем не пьяные глаза Алексея Гавриловича.
- Стремление к странствию свойственно славянской нации, - сказал ему повар, будто продолжая давно начатый разговор. - Думаете, почему у нас дольше всех держалось крепостное право? В государствах, где мужик смирный и с интересом сидит на своем месте, крепостное право ни к чему. А русский мужик убежит, если его к сохе не привяжешь. Разве покорный народ Сибирь, такую громадину, завоевал бы? Только упрямый, несмирный, своевольный русский народ, у которого от рождения гвоздик в заднице расположен, мог такое дело сломать...
- Ирина Михайловна плачет, - сказал Овцын.
Повар со стоном вздохнул и махнул рукой.
- Тысячи русских женщин в подобном положении. Плачут, страдают, ломают руки в горе своем... И никакая наша любовь их от этого не спасет. Другая любовь влечет нас с неодолимой силой!
- Хватит деклараций, Гаврилыч, - сказал Овцын.- Еще не апрель.
Повар поднял глаза к высокому расписному потолку.
- Апрель души, Андреич, - это совсем даже не начало второго квартала. В душе уже апрель, и пташки-чижики поют на разные голоса.
- Это можно понять, - сказал Овцын в сторону.
- И зря вы меня обижаете, товарищ капитан, напрасно. Декларации! -выговорил он с отвращением. - Декларации - это когда один другого надуть должен для своей выгоды.
- Простите, - сказал Овцын. - Ирину Михайловну жалко... Может, все-таки подождете меня?
- Не имею возможности, - помотал головой повар.
- А куда?..
- А куда, а докуда... - Алексей Гаврилович пожал плечами. - Где она кончается, человеческая дорога?.. Сперва в Рязань заеду, Ксюшу повидаю. Она мне как дочка... К вам хотел зайти попрощаться. Потому и сижу здесь у вашего дома. Да неловко как-то стало. Вы ко мне не ходите, вроде обиделись.
Овцын почувствовал, что краснеет. Как только повар стал ему не нужен, он не сделал шага, чтобы его повидать. Не подлость ли?
- Чушь это, Гаврилыч, - сказал он.
- Конечно, чушь, Андреич, - подтвердил повар и засмеялся невесело. -Какие же мы с вами дружки...
- Сегодня поедете? - спросил Овцын.
- Кто знает... Может, сегодня.
- Есть где ночевать?
- Вы за меня не волнуйтесь, - сказал Алексей Гаврилович. - У меня теперь все есть. Потому что я человек свободный.
- Свобода духа, - произнес Овцын. Он хотел вернуться к своей иронии, оградиться ею. Издевайся над тем, что тебе недоступно, чтобы не завыть. -Великолепный алмаз, украшающий личность.
Повар понял и усмехнулся в ответ.
- Этому алмазу не всякий позавидует, - сказал он. - За него большим лишением плачено. Иной плюнет и скажет: «На кой мне хрен это украшение за такую цену? Украшу свою личность чем подешевле».
- Странно вспомнить, что недавно вы учили меня смирению, - сказал Овцын.
- И это верно, - кивнул повар. - Пока можешь смиряться, смиряйся. Не мути воду, не волнуй людей. Если можешь смиряться - значит, бунтовать тебе нельзя. Нет, значит, у тебя непререкаемого основания бунтовать.
Вернувшись домой, он сел к столу и написал письмо матери. Раскрыл ящик, стал искать конверт и увидел среди бумаг пожелтевшую уже телеграмму от второго января: «Дорогая Эра Николаевна сообщите когда я могу приехать Овцына».
- Почему она не приехала? - спросил он.
- Меня не было в Москве, - сказала Эра.
Он продолжал в упор смотреть на нее.
- Я вернулась только шестого и послала телеграмму, что когда угодно, и я очень жду и буду рада. Она не приехала.
Он все смотрел.
- Неужели необходимо вслух произносить, что я была в Сухуми? -сказала она. - Я надеялась, ты не потребуешь этого.
Он разорвал свое письмо, написал другое:
«...Эра просит меня передать тебе глубочайшее сожаление, что ее не было в Москве, когда пришла твоя телеграмма. Она просит тебя приехать. Я тоже... Не удивляйся, если не застанешь меня, и не осуждай. Я скомкал календарь, и у меня уже апрель. Эра расскажет тебе почему. Она все понимает...»
- Если что-нибудь случится, ты никогда себе этого не простишь, -сказала Эра. - Хорошо подумай.
Он заклеил конверт, аккуратно вывел адрес. Писал он довольно коряво, но адрес всегда выводил красиво.
- Еще ночь впереди, - сказал он.
- Только одна ночь?.. Ну пусть! Я была готова к этому, не думай, что я ничего не видела... Сварить тебе кофе?
- Я сам. Ложись спать, малыш.
- Я лягу, - сказала она.
Он сходил на улицу бросить в почтовый ящик письмо; а когда вернулся, в комнате было темно, и он не зашел туда. Сварил кофе и пил, глядя на стены, которые недавно покрасил, на пеструю на окне занавесочку, глядя на плиту, раковину, белый шкафчик, глядя пустыми, равнодушными ко всему этому глазами. Он был как бы в каюте, которая стала чужой и чуждой, потому что закончился рейс. Осталось последний раз помыться, подписать акты, собрать вещички, которых у него никогда не бывало больше чемодана, и выйти, посвистывая, размышляя о том, где же пристроит теперь забавница-судьба.
...Из этого дома не выйдешь посвистывая. Отсюда выйдешь медленной поступью, оглянешься на окошко. Будешь считать недели, сколько их осталось до возвращения сюда. Почтальон спокойно уронит в ящик письмо, над которым склонялся ночью, отрываясь, чтобы прислушаться к глубинному рокоту двигателя, к вою ветра, скрежету льда, перезвону машинного телеграфа.
Он чувствовал, как в густой тишине ночи существо его сплачивается в
тяжелый и плотный комок. Тяжесть эта была приятна, потому что он сам был этой тяжестью и этой плотностью, и скапливалась сила, и она не придавливала, она влекла вверх, а легковесные мелочишки, отваливаясь, устремлялись вниз, исчезали и забывались. Он вспомнил рассуждение инженера Постникова о точке, самой совершенной из фигур.
Когда он под утро пришел к жене, она лежала навзничь, и глаза были раскрыты, поблескивали в темноте. Она протянула руку, коснулась его, спросила: