Он изобразил улыбку и развел руками.

В трамвае Заблоцкого развезло, хоть ехать было недалеко, минут десять, и когда он сошел на остановке, его пошатывало. Невнятные темные желания копошились в нем, искали выхода. Что-то надо было сделать, сотворить что-то такое… Побить кого-то? Или, наоборот, защитить, а чтоб тебя побили? Может, тебе, как японскому служащему, необходимо синтетическое чучело и резиновая дубинка, чтоб срывать злость? Но на кого – злость? У тебя ни одного серьезного врага; недоброжелателей полно, а врага – нет. И друга нет, хоть приятелей тоже полно. Ни врага, ни друга за четверть века… Древние греки говорили: «Убейте его, у него нет друзей». Гревние дреки!.. Так что злость придется на самом себе срывать. И без всякого чучела! Разбегайся – и башкой об стену. Или об дерево. Дурацкой своей, непутевой, невезучей башкой. Бесталанной башкой. Да, бесталанной, потому что таланту, чтобы развиться и окрепнуть, нужен панцирь житейской осмотрительности. А это, прежде всего, налаженный быт. Сколько энергии и нервов тратишь на пустые хлопоты, на стояние в очередях, на еду, будь она неладна.

Как спланировать, устроить жизнь, чтобы пришел с работы – ужин на столе, поел, позанимался час-полтора с ребенком, потом вздремнул часок – и за работу. За книги, за периодику. Это – твое. Днем ты работаешь на шефа, на черта-дьявола, а вечером – на себя. Это святые твои часы, на которые никто не может покушаться… И комната. Пусть не кабинет, но отдельная комната… А когда ни бодрой бабушки-выручалочки, ни отдельной комнаты, и жена неделями сидит на больничном из-за ребенка, и приходишь с работы, а на тебя обрушивается град поручений и упреков, и все это с раздражением, с сердцем, потому что неделями сидеть в четырех стенах с больным ребенком действительно тяжко… Терпишь, терпишь, ты мужчина, ты сильнее, тебе положено. Терпишь. Но иногда все же не то что взорвешься, но ответишь не совсем так, как надо, как ей хотелось бы. И тут-то она открывает все шлюзы! Нет от ее гнева спасения ни на кухне, ни в санузле, – она тебя везде достанет. Будь кожа потолще, лоб потверже – можно было бы как-то стерпеть, отмолчаться, но тебе, чтоб завестись, тоже немного надо, и тут-то уж один выход: хлопнуть дверью и вон из дому. К приятелям, в кино на последний сеанс, в парк, если лето. А у нее еще один козырь: «Шляешься где-то!» Однажды решил проучить, ночевал на вокзале, так она и этот случай обобщила: «Дома не ночуешь!» И это Марина, его жена, на людях сама светскость, сама выдержанность, плавные жесты, плавный голос… Видели бы, как у нее багровеет лицо, вытаращиваются глаза. Это надо видеть, Андрей Александрович, и слышать, а потом уже судить…

Темной раскисшей улочкой Заблоцкий спускался в свою балку, скользил подошвами на глинистых буграх, распалял, распалял себя воспоминаниями и вдруг спохватился, что адресует эти воспоминания не кому-то вообще, а именно Князеву. Андрею Александровичу Князеву, под чьим чутким руководством он минувшим летом кормил комаров в бассейне Нижней Тунгуски.

Этого еще не хватало! Дался ему этот провинциальный праведник, этот Рахметов в резиновых сапогах, этот душеспаситель с ухватками замполита! С детства избегал попадать под чье-либо влияние, из всех библейских заповедей облюбовал одну: «Не сотвори себе кумира». И вот попал, сотворил. В поле на него, как на бога, смотрел, в жилетку плакался, искал утешения, а потом, будто мальчишка, по первому слову уволился, уехал, опять все сначала… Одобрение, видите ли, хотел заслужить, уважение завоевать… Размазня! Остался бы и работал, и не испытывал бы тех унижений, что испытываешь сейчас, и копейки не считал бы, не терзал бы душу этими свиданиями себе и сыну. И главное – уважал бы себя. Себя и свою работу.

И Заблоцкий, распалившись еще пуще, с непреклонной решимостью основательно подвыпившего человека положил себе завтра же подать на увольнение, взять взаймы у Зои Ивановны сто рублей, а там на самолет – и в Туранск. И прямо к Князеву: дескать, чихать я хотел на твои советы, принимай на работу, а там поглядим, кто чего стоит. Ну, не в такой форме, но что-то в этом роде… Каково?!

Глава вторая

«Бог даст день, а черт – работу», – именно это изречение бичей и сачков вспоминалось Заблоцкому, когда утром следующего дня, не выспавшийся, с больной головой, он ехал в битком набитом трамвае на службу. Если бы он имел правило опохмеляться, то мечтал бы сейчас о рюмке водки или о стакане вина, но такой привычки у него не выработалось, ему надо было просто отоспаться, а потом выпить два-три стакана крепкого чаю.

Его раздражала давка в вагоне, когда кто-то дышал в затылок или в ухо, раздражали толстые домохозяйки с кошелками и авоськами, взявшие моду возвращаться с рынка как раз в этот утренний час пик; из их кошелок всегда сочилось что-то липкое, авоськи с овощами пачкали брюки; тетки эти пререкались друг с другом и с остальными пассажирами развязными громкими голосами, а когда нагибались за своей ношей, чтобы продвинуться к выходу, и шарили там в ногах ручки сумок, необъятные их зады закупоривали все промежутки между людьми.

В духоте и давке голова у Заблоцкого разболелась еще сильней, подташнивало. Похмельный синдром – кажется, так называют это состояние врачи-наркологи. Срамотище, до сих пор пить не научился.

Выйти бы на следующей остановке и дальше пешком, проветриться. Но тогда опоздаешь и попадешь на карандаш порученца месткома или нарвешься на начальство. Нет, опаздывать надо капитально, на час-полтора, когда посты уже сняты, и не прошмыгивать украдкой, а идти неторопливо, с деловым видом: утром тебя куда-то послали, с каким-то заданием, ты успешно его выполнил и возвращаешься на рабочее место.

Заблоцкий так и поступил бы, проснувшись в десять, если бы не обещание Зое Ивановне с утра заняться микрофото. Подводить Зою Ивановну не хотелось.

Когда два с лишним месяца назад он, беглец, заваливший предзащиту, отчисленный из аспирантуры, обескураженный холодным приемом у завотделом, сидел в скверике возле института и обдумывал аховское свое положение, Зоя Ивановна случайно шла мимо, увидела его и приблизилась. И с участием, на которое способны только женщины, спросила, как дела. Не где он пропадал все это время, чем занимался и что теперь будет с диссертацией, а просто и необязательно. Дескать, есть желание – расскажи, нету – отделайся общей фразой.

Не было у них прежде точек соприкосновения, работали на разных темах, по разным месторождениям, но друг друга все же выделяли из общей массы, испытывали издали взаимную приязнь и профессиональное уважение. И сейчас, глянув в ее скуластое приветливое лицо с ранними морщинами, в умные рыжеватые глаза, Заблоцкий неожиданно для самого себя рассказал о разговоре с завотделом: о восстановлении в аспирантуре теперь и речи быть не может, принять его на работу тоже пока нет возможности, так как срок подачи документов на конкурс мэнээсов прошел, а инженером – только с нового года, в связи с перерасходом фонда зарплаты.

Зоя Ивановна все это выслушала, стоя перед ним, затем опустилась рядом на скамью, положила на колени потрепанный портфель и, слегка порозовев, сказала: «Я могла бы вам предложить работу, правда не знаю, согласитесь ли… По моей теме, по атласу структур и текстур. Нужны хорошие микрофотографии, которые можно было бы использовать для клише. Мы пробовали «Зенитом» с кольцами, но все не то. Есть специальная фотоустановка, есть рудный микроскоп с фотонасадкой, но ими никто не умеет пользоваться. Может, попробуете? Вы ведь хорошо фотографируете, я видела ваши снимки…»

Заблоцкий действительно приносил как-то на работу Витькины фото, показывал сотрудникам, и всем любопытно было взглянуть на его сына. Он молчал, не зная, что сказать. Предложение было слишком неожиданным. Ему, металлогенисту, петрографу, – фотографом?..

Видя его колебания, Зоя Ивановна добавила: «Работы не так уж и много, около трехсот фотографий всего лишь, а тема заканчивается через полтора года. Думаю, вам удастся выкроить время и для работы над диссертацией».