Знакомый сложный устоявшийся запах квартиры, запах гнезда. Отвык он от этого запаха.

Марина захлопнула дверь и стояла, ждала, пока он пройдет, потому что в крошечной передней им было бы не разминуться, не коснувшись друг друга. Присев на корточки, Заблоцкий никак не мог развязать узелок на шнурке, дергал его и злился. В это время послышался приближающийся топоток, и в дверном проеме, ведущем в комнату, показался Витька.

– Босиком? Ну-ка, марш в постель! – негромко, но резко сказала Марина. Заблоцкий оторвал шнурок, сбросил туфли, шурша плащом, подхватил под мышки легкое тельце сына и внес его в комнату.

– Плащ сними! – тем же тоном сказала Марина.

– Не босиком, а в колготках, – обиженно возразил Витька. Он любил, когда выражаются точно, и не терпел несправедливости.

Заблоцкий сбросил плащ, достал из кармана кулек и, пряча его за спину, прошел в комнату. Витька смотрел на него без улыбки, почти равнодушно. Пребывал он не в кроватке, а на раскрытом диване-кровати, занимался тем, что складывал из мозаики изображение какого-то животного.

– Что же ты, сына?

Заблоцкий присел рядом, взял в ладони Витькины плечики-косточки, притянул к себе:

– Опять телемпатула?

– Темпеватува, – строго поправил Витька. Надо пвавильно гововить.

– Ах ты, сына-сына, – приговаривал Заблоцкий, проводя ладонями Витьке по затылку, по шее, по спине. – Смотри-ка, что я тебе принес. Мандарины, видишь? Вот давай поделим: два тебе, два маме, два бабушке и мне один. Ты ведь не жадный? Ты со всеми поделишься? Это Маринина школа. Отдать ей справедливость – плохому она Витьку пока не научила. Что там дальше будет, куда приведут Витьку родительские гены – бог весть, но пока что Марина воспитывала сына в добрых традициях: не жадиной, не наушником, не нытиком, не лизунчиком. Только простуды всегда панически боялась. Боялась – и простужала…

– Сына, как же так? Давай поправляйся, а то скоро Новый год. Дед Мороз узнает, что ты болен, и не придет к тебе – побоится, что ты его заразишь.

Витька сдвинул белесые брови, подумал. Сказал тем же вялым равнодушным голосом:

– Дед Мовоз от меня не завазится. Он из снега сделанный, а я – из тела…

Витька и раньше выдавал словечки, и когда видел, что родители смеются, не без лукавства спрашивал: «А что я сказал?» Сам он ничего смешного в своих высказываниях не находил, во всяком случае, не для смеху говорил, но чувство юмора у него было – за это Заблоцкий мог поручиться. В свое время он и блокнотик завел для Витькиных высказываний. Продолжает ли Марина записи? Блокнот должен лежать в правом верхнем ящике серванта. Посмотреть? Но он теперь не вправе лазить здесь по ящикам. Спросить? Лучше не стоит…

И он не позвал Марину из кухни, куда она удалилась, чтобы не мешать их свиданию, а еще раз поерошил Витьке волосы и, не удержавшись, наклонил ему головенку и ткнулся губами и носом в его теплую густую макушку.

– Знаешь, ты кто? – спросил он. – Ты лейкотриха. Сыниха-лейкотриха. Что означает – беловолосый.

– А Мигуля Слава гововит, что я выжий…

– Скажи ему, что он ничего не понимает. Ты – ярко выраженный блондин. В кого ты такой ярко выраженный?

– Мама гововит, что в тебя.

– Когда сердится?

– Аха.

– Не «аха», а «ага», а еще лучше – просто «да»… Hу что ж сынок, маме нельзя возражать…

Марина убеждена, что все хорошее в сыне – от нее, все плохое – от отца. И хорошее, и плохое, разумеется, с ее точки зрения.

– Пап, а пап, давай поигваем в цивк.

Заблоцкий ответил согласием, и Витька пошел к корзине с игрушками. Не побежал, а пошел, и Заблоцкому показалось даже, что его пошатывает. Ножонки тоненькие, колготки висят сзади…

Витька принес наклеенное на квадрат картона (он, Заблоцкий, клеил) пестрое поле с изображенными на нем цирковыми приспособлениями, кружками, цифрами, стрелами, кубик на манер игральной кости и фишки. В игре этой было все, как в жизни: кому везло, тот набирал нужные очки, и фортуна в несколько этапов возносила его на высоту – в данном случае, под купол цирка. А неудачник спотыкался, падал, сваливался с трапеции мимо батуда.

Витьке в этой игре подыгрывать не было нужды: он дважды обставил Заблоцкого как миленького, попадал на сотню, когда батя еще и половины не преодолел. После этого оба потеряли интерес к игре, и Витька сказал:

– А тепевь почитай.

Он любил, чтобы ему читали перед сном, лежа, и обычно засыпал во время чтения, а сейчас, как видно, просто устал и захотел прилечь.

– Пойдешь в кроватку?

– Нет, с тобой.

Заблоцкий уложил сына так, чтобы тот мог видеть картинки, и начал читать книжку о приключениях старой куклы, написанную местным автором и выпущенную местным издательством. Книжонка, по мнению Заблоцкого, была бездарная, но Витьке почему-то нравилась. Заблоцкий читал, не вникая в смысл, чувствуя, как Витька прижимается к нему теплым своим тельцем, старался произносить слова четко и с выражением и в какой-то момент обнаружил, что Витька спит. Он тихо закрыл книжку и стал рассматривать спящего сына, его осунувшееся лицо, тени под глазами и подавлял в себе изо всех сил жалость и нежность, чтобы не раскиснуть окончательно.

И вместе с тем, он с облегчением подумал: хорошо, что уснул, не нужно будет прощаться.

Он вышел в переднюю, прикрыв за собой дверь в комнату, и вполголоса бросил в сторону кухни: «Я пошел». Он знал, что Марина хоть и делала вид, что занята по хозяйству, прослушивала весь их разговор.

Завязывая шнурки, он чувствовал ее взгляд. Когда поднялся, она сказала:

– Алексей. Я просила бы тебя больше не приходить.

– То есть, как не приходить? – спросил Заблоцкий, еще не понимая смысла ее слов. – Почему это я должен не приходить?

Все это время он избегал смотреть ей в лицо, а сейчас взглянул и невольно отметил, что она подурнела, обрюзгла; увидел сварливо опущенные уголки ее рта, могущего (он знал!) извергнуть любую несправедливость или несуразицу, и со всколыхнувшейся застарелой неприязнью переспросил:

– Почему мне не приходить?

– Потому что ты уходишь и не видишь, что потом с Витькой делается.

Она сказала это без всякой запальчивости, даже с просительной интонацией, и он понял, что не блажь и не ревность ею движет, но не мог сдержать раздражения.

– Я должен его видеть! И ты мне не можешь запретить, я тоже имею права.

– Я не могу тебе запретить и не запрещаю. Я прошу. Давай думать сейчас о нем. Не приходи два или три месяца, чтобы он отвык от тебя. Я скажу, что ты уехал. Он уже знает, что ты уезжаешь надолго.

Ради сына… Когда-то, когда они могли еще спокойно разговаривать друг с другом и в спорах не переступать границ дозволенного приличием, Марина убеждала, что расстаться им нужно ради сына, потому что тому лучше не быть свидетелем их бесконечных ссор и взаимных оскорблений. В конце концов он вынужден был согласиться с ней – не без тайного расчета, что, уйдя, тем самым накажет ее. А кого наказал? Себя и сына в первую голову… И вот она требует от него новой уступки, отбирает последнее.

– Не пойму, чего ты добиваешься. – Он снял с вешалки плащ. – Хочешь, чтобы я совсем уехал?

– Это было бы лучше всего.

– Hу уж дудки! – закричал Заблоцкии. – Не забывай, что я отец и по закону имею такие же права, как и ты!

– Он – отец! Отцом себя почувствовал… А что ты сделал для своего ребенка, чем помог мне? Он, видите ли занимается научной работой! Часу с ребенком не мог посидеть! Одно название – отец! Все сама, все сама. Условий у него, видите ли, дома не было, по читалкам шлялся. Знаю я эти читалки. С девочками. Ага, не нравится? Тебе никогда не нравилось, когда правду в глаза говорят! Не нужен нам такой отец. Иди, иди. Проваливай, и чтоб духу твоего здесь не было! На порог не пущу!

Он шел по тротуару, ближе к поребрику, чтоб меньше натыкаться на прохожих, всматривался в лица встречных женщин, ища в выражении глаз, в изгибах губ признаки стервозности, искал – и с удовлетворением находил. Женолюбом он никогда не был, а сейчас… Болела душа – это он явственно ощущал: тонко щемило и ныло, ныло, как больной зуб.