На плите зашипел, задребезжал крышкой чайник. Князев нехотя встал, заварил чай, пошуровал в печке. Заметно потеплело, запотели и начали оттаивать окна.

Он поскреб ногтем корочку льда, приблизил к стеклу лицо. Бездонный мрак, ни огонька. Он прошел обратно в комнату, включил транзистор. В Москве было девятнадцать часов тридцать минут. Сотни тысяч девушек в этот час творили перед зеркалом красоту, столько же молодых людей завязывали галстуки или жужжали электробритвами…

Князев машинально потрогал отросшую за день щетину, затем быстро разделся, выпил кружку чаю вприкуску и выключил свет. Лежал без движения, слушал, как в печке умирает пламя, как тихо потрескивают угольки и где-то лениво, с подвывом, лает собака. Раздался нарастающий рев моторов: прямо над крышей, сотрясая воздух, пронесся самолет. Он шел на набор высоты. Князев представил себе, как в салоне в откинутых мягких креслах, зачехленных белой парусиной, полулежат пассажиры, посасывают леденцы, глядят на светящееся табло, где по-русски и по-английски написано: «Не курить. Застегнуть ремни». Скоро табло погаснет, перестанет покалывать в ушах, и пассажиры погрузятся в дрему. И каждый миг быстротечного времени будет приближать их к большому городу, где допоздна светятся окна и один человек может позвонить другому по телефону, чтобы встретиться и пойти куда-нибудь…

Князев нашарил босыми ступнями комнатные туфли и зашлепал к двери. Ноги обдало холодом. Дюк свернулся на своей подстилке, подогнув под себя передние лапы и уткнувшись носом в пушистый хвост, и одним глазом косился на хозяина.

– Иди сюда, – тихо позвал Князев. – Ну, иди!

Скользнув в полуоткрытую дверь, пес радостно загарцевал в тепле. Князев прошел в комнату, указал на середину шкуры.

– Сюда иди! Ложись тут!

Дюк замешкался, вопросительно взглянул на хозяина. В кухню он еще был вхож, но в комнату…

– Иди же, дурень!

Нерешительно переступив порог, Дюк обогнул шкуру, покружился на месте и лег с краю. Князев взял его за лапы, выволок на самую середину, почесал ему грудь, за ухом, похлопал по спине. Пес притих, вытянулся, показывая светлые подпалины на животе. Но когда Князев выключил свет и лег, Дюк пружинисто, бесшумно встал, выскользнул на кухню и устроился возле входной двери.

Князев начал засыпать, уже спал, и даже сон к нему слетел, как вдруг у самой его головы негромко, дробно постучали в окно. Он сразу вскочил, с бьющимся сердцем сел на постели. Приснилось, что ли? В окно постучали еще раз, он увидел мелькнувшую за стеклом тень, включил настольную лампу и, натянув брюки, пошел открывать. Дюк загарцевал у порога. Возясь с тугим крючком, Князев услышал с улицы притворно-жалобное:

– Пустите погреться, люди добрые, моченьки нет, ручки-ножки озябли…

Он впустил свою гостью и стоял перед ней, держа ее за руки и широко, радостно улыбаясь, а она стояла перед ним – рослая, румяная с мороза, круглолицая и волоокая, с маленьким сочным ртом.

– Здравствуй, Валюша, здравствуй, моя хорошая.

– Здравствуй, Андрюша, здравствуй, мой хороший. Ну как ты тут живешь? Раздеться-то можно?

Он принял у нее шубенку, она, потянувшись зрелым сильным телом, забросила наверх вешалки шаленку и варежки, мимоходом глянула за перегородку, на раскрытую постель.

– Иду к тебе и всегда боюсь кого-то застать, аж сердце сжимается.

– Кого ж ты у меня застанешь кроме себя самой?

– Ах, Андрюшенька, может, ты и вправду не такой, как все, сключительный, как моя свекровка говорит, а? Ну, как ты живешь? Спал уже, поди? Разбудила?

Сам виноват, нечего под чужими окнами шастать. Не ты, скажешь? Больше некому, Андрюшенька, остальные гости ко мне в дверь ходят, и не по ночам, а когда положено… Сон перебил мне, а ну, думаю, и я ему перебью. Ну, здравствуй, что ли? Дай поцелую тебя. Только Дюка, Дюка прогони, я при нем стесняюсь…

Выдворенный на улицу Дюк обошел вокруг дома, оставил свои меты на всех четырех углах, сбегал к дороге и береговому обрыву, проверяя, все ли в порядке, потом вернулся к дому. Потоптался на крыльце, покружился на месте и лег, свернувшись клубком, поджав лапы и уткнув кончик носа в пушистый волчий хвост.

Меж тем в доме, на половине Князева, сна как не бывало, на кухне горел свет, в комнате, как положено, царили уютные сумерки. «Спидола» передавала эстрадную музыку. Хозяин и гостья теснились на узкой койке, он уговаривал ее:

– Ну, останься, куда ты пойдешь ночью? Не уходи, Валя. Давай я будильник на шесть утра поставлю. Вернешься – они еще спать будут. Ну, послушай меня…

Полузакрыв глаза, она держала его за руку горячей своей рукой, улыбалась расслабленно, тихо говорила:

– Нет-нет, Андрюшенька, не уговаривай, пустое это дело, нельзя мне, ты же знаешь. Настенька вдруг прокинется, бывает с ней, тогда и Кольчу разбудит, поднимут рев в два голоса, что я старухе скажу?

– Ты напридумываешь… Нет, все равно не пущу. Ухвачу вот так и не пущу. И не вырвешься.

Смеясь, они затеяли возню и едва не упали на пол. Валя говорила, чуть запыхавшись:

– Ну, сильный, сильный, с бабой в постели сладил. Погоди вот, встану, так я тебя скручу и по одному месту отшлепаю.

– Рука у тебя тяжелая…

– С малолетства к работе приучена, верно, еще мой Степка, дурак, говорил, а он не слабей тебя… Ну, пусти, Андрюшенька, пусти мой хороший, самой неохота, а надо. Ох, это «надо»… Сколько я у тебя в полюбовницах? Года два, больше, а если сложить те часы, что мы вместе провели, те минуточки, так и недели не наберется. Какой там недели, два-три денечка всего и набежит…

Да, давно уже длилась эта связь, удобная и необременительная для Князева и рискованная, чреватая многими последствиями для Вали Поповой, детной вдовы, жившей одним домом со старухой свекровью. Однако как бы хорошо им ни бывало, планов совместной жизни они не строили. Сперва Князев предупреждал Валю, что жениться на ней не собирается, так что пусть не тратит на него молодые годы. Она отмалчивалась или, улыбаясь извинительно, говорила, что ничего и не ждет, ни на что не надеется, а сердцу – не прикажешь. А после уж Князев все неохотнее отпускал ее в короткие и мимолетные их встречи, и теперь Валя уговаривала его походить в клуб на танцы или где-нибудь в командировке или отпуске присмотреть себе хорошую девчонку и жениться. Первый раз, дескать, сорвалось, второй – обязательно получится. «А ты пошла бы за меня?» – спрашивал он. «Я для тебя старая, – отвечала она, – жена должна быть моложе, а я старше. Буду уж тебе полевой женой, а в город уедешь – женишься на образованной. Степка-то мой, дурак, ровня мне был…» Однажды он спросил, почему она называет покойного мужа дураком, нехорошо ведь. Она с сердцем сказала: «Конечно, дурак! Из-за рыбалки этой проклятой жизни решился, меня в тридцать лет вдовой оставил, деток осиротил. Непутевый дурак! Никогда ему этого не прощу…»

…Князев и Дюк пошли провожать полуночную гостью. Погасли фонари на главной улице, ни одно окно не светилось в этот глухой час. С темнеющего открытого пространства реки ровно тянул колючий хиус. Серебристо мерцали в лунном свете мягкие контуры сугробов, заснеженных крыш. Заречные дали, где небо и земля сливались, стыли в морозной сероватой дымке. Скрипел под ногами укатанный снег. Чем ближе к дому, тем торопливее шла Валя. Князев придерживал ее за руку, не давая пуститься бегом, чувствуя сквозь варежку тепло ее руки.

Не доходя переулка, остановились. Князев взял Валю за отвороты шубенки, приблизил к себе, она поцеловала его чуткими своими губами, но бегло, торопливо, на лице ее уже лежала печать озабоченности.

– Когда же мы увидимся, Валюша?

– Как захочешь, Андрюшенька.

– В следующую субботу?

– Нет, Андрюшенька, в ту субботу не смогу и в воскресенье не смогу. Гости приезжают, родня. Потом как-нибудь. Сама приду, ладно?

– Тебе, может, помочь надо? Дровишки там, то-сё?

– Хватает у меня помощников, всего хватает. Ну, бывай…

Князев шел домой и думал о Вале. Больше двух лет она с ним, а знает он о ней немногим больше, чем в первые дни знакомства. Есть какой-то предел, не очень далекий, за который ему не проникнуть, а там-то и происходит ее жизнь, опутанная и связанная отношениями с детьми, свекровью, с многочисленной родней. И когда он, движимый любопытством или желанием разобраться, помочь, даже в самые ласковые и откровенные минуты начинал подбираться к тому, что скрывалось за этим пределом, она всегда либо смехом и шуткой, либо внезапной угрюмостью уводила разговор в сторону. Она знала о нем многое, он о ней – почти ничего, только поверхностные анкетные данные. Иногда он чувствовал себя с ней мальчишкой, зеленым юнцом и не обольщался ее кратковременной покорностью. Чужая душа – потемки, душа взрослой женщины – далекая непознанная галактика, лететь до которой всю жизнь.