...Яков исполнил без перерыва несколько вещей. Зал находился в оцепенении — неподвижно стояли официанты, молоденькие девушки с закинутыми на плечи полотенцами, дядя Миша застыл у своего столика. Лицо его сияло в улыбке, весь вид директора говорил: «Каков, а?! В Москве такого виртуоза не сыщете. Отдыхайте, граждане, наслаждайтесь музыкой. Теперь я уверен: вы и завтра придете. Деньги ваши — музыка наша, получайте наслаждение».

Из раздаточного окошка высунулись три головы в белых колпаках. Они то щурились, то широко открывали рты, то безмолвно смотрели друг на друга, выражая восторг.

Мужчина с огромными ручищами, тот, который просил «Вечерний звон», покачивал головой, время от времени наливал в стакан и беззвучно опрокидывал в рот, вытирая рукавом мокрые губы, и опять восторженно качал головой, пытаясь что-то сказать, но сосед успевал зажимать ему рот рукой.

Когда было сыграно и по программе и на «бис», у ног Якова лежало несколько трешек и рублей. Дядя Миша собирал деньги и на глазах публики совал их в карман Якову. Баянист раскланивался, придерживая одной рукой белокурые волосы, чтобы они не сползали на глаза. Многие звали Якова к столу. «Вечерний звон»» помахивая пустой бутылкой, кричал громче всех:

— Яшка, шпарь к нам! Мы очередной объект сдали досрочно, без очковтирательства, на совесть. Это ценить надо.

Дядя Миша быстро успокоил его, показав в окно на милиционера, стоявшего на перекрестке. «Вечерний звон» погрозил стражу порядка пальцем и со словами: «Иха берет». — оттолкнул от себя директора и приутих.

Яков прошел к Виктору. Вскоре сюда официантка принесла графинчик с коньяком, тарелку с холодной телятиной, нарезанный ломтиками лимон в сахарной пудре и бутылку боржоми.

Все приутихли, исчезли в окошке головы поваров, только дядя Миша гремел костяшками счетов да мелькали между столиками подвижные девушки-официантки с тяжелыми подносами в руках.

— Витяга, ты молодец, — улыбался Яков, наполняя рюмки, — раз пришел сюда. Наблюдение за исполнением — это важный вид учебы. Теперь скажи: где я сфальшивил?

— Все хорошо, дядя Яков, — как давно знакомому, ответил Виктор. Он не знал, сколько лет этому человеку. По внешнему виду ему можно было дать тридцать с небольшим. Но Яков рассказывал о себе, что он в последние месяцы войны попал на фронт, где его «фашист черябнул осколком по лодыжке», что «жизненные тропы его ужасно длинные и трудные». И Виктор считал: баянисту не менее сорока и потому называл его дядей Яковом. Тот возразил:

— В искусстве возрастов не существует, нет ни дядюшек, ни бабушек, а живут имена: Александр Пушкин, Петр Чайковский, Глеб Успенский и француз Анри Барбюс... и еще Игорь Ильинский. — Он поднял стопку, сказал: — За твой музыкальный слух.

Виктор робко пожггересовался:

— На слух спиртное не влияет?

Яков так рассмеялся, что многие клиенты повернули к ним головы, а дядя Миша горделиво выпятил грудь, погладил пухлые, чисто выбритые щеки.

Яков сквозь смех ответил:

— Профанация! Смотри! — Он одну за другой опрокинул три рюмки и, не закусывая, прошел на сцену. Теперь он пел и играл еще лучше.

Когда возвратился к столику, спросил:

— Как?

— Хорошо!

— Хорошо, — повторил Яков и, видя, что Виктор собирается выпить, сказал: — Тебе бы я не советовал... Ты — солдат! Командир три шкуры сдерет.

— Это верно, — согласился Виктор и похвалился баянисту: — У меня командир хороший, ко мне относится снисходительно.

— Это почему же, — спросил Яков, — он к тебе снисходительно относится? Зря так поступает.

Виктор промолчал. Он уже начал догадываться, почему старший лейтенант иногда делает ему поблажки. В город отпустил... «Витя, все понятно?..» Отец причина этому...«Ничего ты не дождешься от моего папы, товарищ старший лейтенант. Он не таковский. Мама? Мама — душа», — вдруг засосало под ложечкой.

— Нет, дядя Яков, рюмашку попробую...

— Дело твое, я всегда поддержу. Пей, коли можно.

Глаза затуманились, все, о чем думал, прет наружу, нет никакой возможности удержать.

— Мать у меня... добрая... Человек! Люблю ее... А взводный тоже добрый, а не могу любить... Отца моего хвалит... А за что его хвалить... Он же мне сказал: сначала отслужи народу, потом иди в институт... У меня слух... Дядя Яков, налей еще...

— Хватит! — тряхнул за плечо Яков, — не смей!

— A-а, дядя Яков, не обижайся, пустяк, пройдет. Вот выпью воды, и пройдет. Электричку пустили... У меня мать живет тут рядом. На электричке поеду к ней. Сейчас поеду. В моем распоряжении еще много времени... Успею...

У сценки, на маленьком пятачке, задвигались несколько пар, показавшиеся Виктору живым клубком, который то расширялся, то сжимался в объеме... Он погрозил этому клубку и вышел из ресторана.

XXII

Генерал Гросулов возвращался домой поздно. Вспомнилась сцена под навесом у ракетчиков. Было страшно неудобно за себя, за то, что чуть-чуть не сделал ошибки. О, он мог бы тогда нашуметь, раскрутить катушку: «Прекратить разговоры! Немедленно вызвать командира части! И пошло бы, и пошло. Прав-то у меня предостаточно, только раскручивай катушку, каждому «тузику» хватит. Как важно вовремя схватить себя за руку: куда замахиваешься? Опусти руку, подумай!» — продолжал он рассуждать уже довольный, что сумел побороть в себе того «черта», который живет в нем и частенько выводит из равновесия при виде недостатков.

Гросулов повернулся к шоферу, хотел было назвать его по имени: ему не терпелось рассказать кому-нибудь о смешном случае с ракетчиками, но он не знал имени водителя, а тот как при назначении назвался ефрейтором Роговым, так и по сей день для Гросулова остался Роговым, без имени и отчества. Сейчас хотелось назвать его только по имени.

«Как-нибудь потом расскажу», — решил Петр Михайлович и не стал беспокоить водителя.

Выйдя из машины, он почему-то медлил закрыть дверцу и молча стоял с минуту, глядя на серебристый диск луны, только что вылупившийся на небе.

— Рогов, — тихо обратился Гросулов к водителю, все еще разглядывая луну и редкие звезды: — Смотри, серпок какой, совсем детеныш. — Он вздохнул и решился: — А звать-то тебя как?

— Меня? — удивился водитель.

— Да.

— Алексеем.

— Отец тоже Алексей?

— Нет, его зовут, товарищ генерал, Иваном.

— Значит. Алексей Иванович... Ну что ж, Алексей Иванович, езжай в гараж.

— Слушаюсь, товарищ генерал.

Машина зарокотала, фыркнула и скрылась в темноте.

Во дворе пахло цветами, отдавало сыростью. Гросулов, прежде чем подняться на крыльцо (раньше он всегда, выйдя из машины, сразу бежал в дом), долго ходил от клумбы к клумбе, от грядки к грядке, то наклонялся к влажным лепесткам, то, заложив руки за спину, задумчиво смотрел на цветы, словно пытался определить название.

Вдруг он заметил в пустовавшей комнате сына свет. «Гость, что ли?» — подумал он.

Дверь открыла Любовь Ивановна. Он хотел было, как всегда, пройти в дом и уже там поцеловать жену в щеку, потом задать постоянный вопрос: «Как дела в нашем гарнизоне, порядок?», но Любовь Ивановна остановила его.

— Посидим на крыльце. — Она взяла мужа под руку, посадила рядом с собой. — Посидим немного...

Такое поведение жены было для Гросулова непривычным, неожиданным, он спросил:

— Что случилось, Любаша?

— Просто так, потянуло рядком посидеть с тобой, подышать запахом цветов. — В голосе ее Петр Михайлович уловил неестественность, но не подал виду.

— Вечер действительно хорош, можно и посидеть. Разучился я, Любаша, проводить вот так время...

— Ты и не мог, отец...

— Неужто не мог?

— Не мог.

— Пожалуй, и не мог. А хотелось, ой как хотелось быть нежным, мечтать с тобой при луне. И не мог...

— Не мог, потому что ты сухарь.

— Верно, сухарь, — согласился Гросулов.

— Как порох, взрываешься от малейшей искорки...

— Тоже верно, — опять согласился Гросулов. — От малейшей искорки.