А причине всему — Марвину Мэйси — и горя мало. Ни стыда ни совести у человека — повсюду его видали. В рабочие часы вокруг фабрики отирался, в окна заглядывал, а по воскресеньям надевал свою красную рубаху и расхаживал взад-вперед по дороге с гитарой. По-прежнему красавчик — волосы каштановые, губы алые, плечи широкие да сильные; да только зло в нем теперь пересиливало знаменитостью красоту его, и ничего он не добился. И зло это не только грехами, что он совершил, измерялось. Правда это — ограбил он те три заправки. А до того губил нежнейших барышень в округе, да еще и смеялся над ними. Любые нечестивые делишки можно было ему предъявить, но помимо тех преступлений, в которых был виновен, липла к нему некая тайная мерзость — точно вонь смердящая. И вот еще что — он никогда не потел, даже в августе, а это уже знак, над которым стоит поразмыслить.

Теперь обитателям города казалось, что стал он еще опаснее, чем прежде, поскольку в исправительном доме в Атланте научился, кажется, чары наводить. Чем иначе объяснишь, что он на Братишку Лаймона так подействовал? Ибо только взор горбуна упал на Марвина Мэйси, сделался он одержим каким-то неестественным духом. Каждую минуту только одного ему хотелось — ходить по пятам за этой тюремной пташкой, да новые глупые планы строить, как еще его внимание к себе привлечь. Марвин Мэйси же либо ненависть свою на него выливал, либо не замечал вовсе. Иногда горбун сдавался, пристраивался на перила веранды, точно больной воробышек на телеграфный провод, и сокрушался прилюдно.

— Но почему? — спрашивала, бывало, мисс Амелия, глядя на него своими косенькими глазами и сжав до боли кулаки.

— Ох, Марвин Мэйси, — стонал в ответ горбун, и сам звук этого имени сбивал его с ритма всхлипов, и он начинал икать. — Он в Атланте был.

Мисс Амелия только качала головой, и лицо ее становилось темнее и жестче. Начать с того, что она терпеть не могла никаких путешествий; тех же, кто ездил в Атланту или за пятьдесят миль от дома аж до самого океана, — те неугомонные души и вовсе презирала.

— То, что бывал он в Атланте, чести ему никакой не делает.

— Он сидел в исправительном доме, — продолжал горбун, жалкий от такого томления.

Ну как тут поспоришь с такой завистью? В недоумении своем мисс Амелия и сама не слишком-то уверенно отвечала:

— Сидел в исправительном доме, Братишка Лаймон? Так путешествием таким и хвастаться не стоит.

Все эти недели за мисс Амелией следили пристально. А она ходила повсюду рассеянно, лицо далекое-далекое, точно прихватило ее одним из снадобий. Почему-то на следующий день по приезде Марвина Мэйси закинула она в чулан свою робу и стала постоянно носить красное платье, что раньше берегла лишь для воскресений, похорон и судебных заседаний. Шли недели, и она начала предпринимать какие-то меры, чтобы прояснить обстановку. Но все ее усилия было очень трудно понять. Если ей больно было видеть, как Братишка Лаймон ходит, что приклеенный, за Марвином Мэйси по всему городу, почему ж она раз и навсегда не расставила все по местам и не сказала горбуну, что коли у него какие-то с Марвином Мэйси делишки, то пусть катится из ее дома на все четыре стороны? Это было бы легко и просто, и Братишка Лаймон бы ей покорился или же остался бы жалким один-одинешенек на всем белом свете. Только мисс Амелия, казалось, растеряла всю свою волю; ибо впервые в жизни сомневалась, какой дорожкой ей пойти. И, подобно большинству людей, оказавшихся в таком неуверенном положении, сделала так, что хуже и не бывает, — пошла по нескольким дорожкам сразу, и все они вели в разные стороны.

Кабачок открывался каждый вечер как положено, и странное дело — когда в двери враскачку вваливался Марвин Мэйси с горбуном по пятам, она его вон не выставляла. Даже наливала ему бесплатно и улыбалась при этом дико и криво. А в то же время устроила ему на болотах западню — такую ужасную, что, попадись он в нее, точно бы убился. Она позволяла Братишке Лаймону приглашать его в воскресенье на обед, а сама подножки ставила, когда он уже по ступенькам спускался. Пустилась развлекать Братишку Лаймона во все тяжкие — брала его в утомительные поездки на разные представления в далеких местах, по тридцать миль зараз на автомобиле покрывала, чтобы только свозить его на летний учительский сбор или в Форкс-Фоллз, парад посмотреть. Смутное, в общем, время настало для мисс Амелии. По мнению большинства людей, чудила она чем дальше, тем больше, и всем интересно было поглядеть, чем дело закончится.

Снова похолодало, на городок уселась зима, а ночь наставала, еще не успеет последняя смена на фабрике закончиться. Детишки спали, не снимая одежды, а женщины задирали сзади юбки, чтобы мечтательно погреться у очагов. После дождя грязь на дорогах перемерзала колдобинами, из окон домишек слабо мерцали лампы, а персиковые деревья скукожились и облетели. В темные, безмолвные ночи зимы кабачок становился теплым сердцем всего городка — так ярко светились там огни, что видать их было за четверть мили. Огромная железная печь в глубине комнаты ревела, потрескивала и наливалась красным жаром. Мисс Амелия сшила на окна красные занавески, а у заезжего торговца купила большую связку бумажных роз, которые смотрелись совсем как настоящие.

Но не только тепло, украшения и яркий свет делали кабачок кабачком. Была и более глубокая причина, почему городишке он был так дорог. И причиной той была гордость, не ведомая прежде этим местам. Чтобы понять эту новую гордость, следует держать в памяти дешевизну человеческой жизни вообще. К фабрике всегда прибивалось множество людей — но очень редко каждой семье хватало еды, одежи или навара на всех. Жизнь могла превратиться в одну нескончаемую тусклую свару — лишь бы добыть себе малость какую, перебиться с хлеба на воду. Но больше всего с толку сбивало вот что: у всех полезных вещей есть своя цена, и купить их можно только за деньги — поскольку так уж мир устроен. Ты без лишних рассуждений знаешь цену кипы хлопка или кварты патоки. А на человеческую жизнь никакого ценника не пришпилили — она и дается нам бесплатно, и отбирается неоплаченной. Чего ж она стоит? Оглянись вокруг — сплошь и рядом цена ее кажется либо слишком маленькой, либо и вовсе никакой. Часто надрываешься, потеешь, а лучше ничего не становится — вот и закрадывается в душу чувство, что стоишь ты немногого.

Новую же гордость, которую принес в это место кабачок, чувствовали все, и даже детишки. Ибо для того, чтобы в него зайти, не нужно было покупать себе обед или порцию выпивки. Холодные напитки в бутылках стоили никель. А если даже этого не мог себе позволить, у мисс Амелии имелся напиток под названием «Вишневый Сок» — пенни за стаканчик, розовый и очень сладкий. Почти все, за исключением преподобного Т. М. Уиллина, заходили в кабачок хотя бы раз в неделю. Детишкам же нравится спать в чужих домах и есть за столом у соседа: в таких случаях они прилично себя ведут и полны гордости. Вот и обитатели городка так же гордились, когда сидели за столиками в кабачке. Перед тем, как пойти к мисс Амелии, они мылись и очень вежливо скребли подошвами о порог, входя внутрь. И там хотя бы на несколько часов горькое знание того, что стоишь ты в этом мире немного, могло притихнуть.

Особую пользу приносил кабачок холостякам, неудачникам и чахоточным. И вот здесь следует заметить, что имелись все причины подозревать: Братишка Лаймон болел чахоткой. Сама яркость его серых глаз, настойчивость, разговорчивость, сам его кашель — все это были верные признаки. Помимо этого, есть поверье, что между горбатой спиной и чахоткой существует какая-то связь. Но стоило лишь намекнуть об этом мисс Амелии, как она впадала в неистовство: отрицала симптомы с горькой яростью, а сама втихомолку потчевала Братишку Лаймона горячими компрессами на грудь, «Средством от Крупа» и тому подобным. А в ту зиму кашель у горбуна стал еще хуже, и время от времени даже в холодный день покрывался он тяжелым потом. Однако и это не мешало ему липнуть к Марвину Мэйси.

С утра пораньше он уходил из дому, шел к задней двери домишки миссис Хэйл и там все ждал, ждал и ждал — Марвин Мэйси не любил просыпаться рано. Горбун стоял под окнами и тихонько звал. Голосок у него был, как у тех детишек, что сидят терпеливо на корточках перед крохотными норками в земле, где, как они верят, должны жить жуки-скакуны, ковыряются в них соломинками от веников и зовут — жалобно так: «Жук-скакун, жук-скакун, улетай на небо, там твои детки кушают конфетки. Жучиха-скакуниха, жучиха-скакуниха, выходи на белый свет, дом твой горит, деткам выйти велит». Вот таким вот голоском — печальным, льстивым и обреченным — звал каждое утро горбун Марвина Мэйси по имени. Когда Марвин Мэйси наконец выходил на белый свет, Братишка Лаймон плелся за ним по всему городу, а иногда они вместе пропадали на целый день в болотах.