— Я разыскиваю мисс Амелию Эванс.

Мисс Амелия откинула со лба челку и выпятила подбородок:

— Это зачем еще?

— Затем, что я ей родня, — ответил горбун.

Близнецы и Кочерыжка Макфэйл перевели взгляды на мисс Амелию.

— Я — она самая, — сказала она. — Что значит — «родня»?

— А то и значит, что… — начал горбун. Ему явно было не по себе — вот-вот заплачет. Он водрузил чемодан на нижнюю ступеньку, но руку от ручки отнимать не стал. — Мать моя — Фэнни Джесап, и родом она из Чихо. А из Чихо она уехала лет тридцать назад, когда за первого мужа своего вышла. И я помню, рассказывала она, что была у нее сводная сестрица по имени Марта. А в Чихо мне сегодня сказали, что это ваша матушка и есть.

Мисс Амелия слушала его, чуть склонив голову набок. Обедала она по воскресеньям одна; сородичи у нее в доме никогда не толпились, и сама она в родственники ни к кому не набивалась. У нее в самом деле была когда-то двоюродная бабка в Чихо, извоз держала, но та бабка давным-давно богу душу отдала. Из прочей родни имелся лишь четвероюродный брат — он жил в двадцати милях в другом городишке, но с братом этим мисс Амелия не очень ладила: случись им повстречаться, плюнули бы друг другу под ноги. Другие люди время от времени очень старались дотянуть до мисс Амелии какие-то далекие родственные ниточки, но совершенно без всякого успеха.

Тут горбатый понес какую-то долгую околесицу — перечислял имена и места, слушателям на веранде неведомые и к делу отношения, видимо, не имеющие.

— Стало быть, Фэнни и Марта Джесап — сводные сестрицы, а я — сын Фэнни от третьего мужа. Поэтому мы с вами… — Он нагнулся и принялся развязывать чемодан. Руки у него походили на грязные коготки ласточки, и к тому же дрожали. Чемодан был доверху набит всяким барахлом: тряпьем, старым хламом, похожим на детали швейной машинки или на что-то вроде, столь же бесполезное. Порывшись в пожитках, горбун извлек старый снимок. — Вот и портрет — как раз мамочка моя со сводной сестрицей.

Мисс Амелия не говорила ничего. Челюсть ее медленно двигалась из стороны в сторону, и по лицу можно было сказать, о чем она думает. Кочерыжка Макфэйл взял у горбуна снимок и повернул к свету. На фотографии сидели двое бледных иссохших детишек, годиков двух-трех. От лиц у них остались лишь крохотные белые пятна. Снимок мог выпасть из чьего угодно альбома.

Кочерыжка Макфэйл протянул его обратно и ничего не сказал, а только спросил:

— Ты откуда идешь-то?

Голос горбуна прозвучал неуверенно:

— Я путешествовал.

Мисс Амелия по-прежнему молчала. Лишь стояла, опершись на косяк, и рассматривала сверху горбуна. Хенри Мэйси нервно смаргивал и потирал руки, а потом соскользнул с нижней ступеньки и растворился во тьме. Добрая он душа, и положение, в котором оказался горбун, тронуло его сердце. Вот и не захотелось сидеть и ждать, когда мисс Амелия выставит пришельца со своего участка взашей и вообще погонит вон из города. Горбун стоял со своим открытым чемоданом на нижней ступеньке — он шмыгал носом и губы у него тряслись. Понял уже, наверное, в какую мрачную передрягу попал, — как тоскливо оказаться в таком городишке чужаком, с чемоданом всякой рухляди, да еще и набиваться в родню к мисс Амелии. Как бы там ни было, горбун уселся на ступеньки и вдруг расплакался.

Нечасто увидишь, как в полночь к лавке подходит горбун, садится и начинает ни с того ни с сего плакать. Мисс Амелия смахнула со лба волосы, а мужчины от неловкости переглянулись. Во всем городке стояла полная тишь.

Наконец, один из близнецов вымолвил:

— Черт бы меня побрал — ну вылитый Моррис Файнстин.

Все закивали и согласились, ибо у этого выражения имеется особое значение. Горбун же зарыдал еще пуще, поскольку не знал, о чем они толкуют. А Моррис Файнстин, между тем, жил в этом городке много лет назад. Просто-напросто проворный, шустрый еврейчик, он плакал, когда его в лицо называли христоубивцем, и каждый день ел белый хлеб с консервированной лососиной. Но на него свалились всякие напасти, и он переехал в Сосайэти-Сити. С тех пор, если человек жеманился хоть как-нибудь, или же мужчина начинал нюни распускать, про такого говорили, что он вылитый Моррис Файнстин.

— Гляди, как убивается, — произнес Кочерыжка Макфэйл. — По делу, должно быть.

Мисс Амелия двумя медленными нескладными шагами пересекла веранду, спустилась по ступенькам и остановилась, задумчиво разглядывая незнакомца. Робко, одним длинным бурым пальцем дотронулась она до горба у него на спине. Горбун еще всхлипывал, но уже потише. Ночь была тиха, а луна по-прежнему сияла своим мягким ясным светом. Холодало. И тут мисс Амелия сделала редкую вещь: достала из бокового кармана робы бутылку и, обмахнув горлышко ладонью, протянула горбуну. Ее и в кредит-то выпивку продать стоило долгих уговоров, а чтобы хоть каплю нацедила за так — и вообще дело неслыханное.

— Пей, — сказала она. — Хоть глотка отживеет.

Горбун перестал плакать, тщательно облизал с губ слезы и сделал как велено. Когда он выпил, мисс Амелия сама медленно приложилась, согрела жидкость во рту и покатала ее по нёбу, а потом выплюнула. И сделала новый глоток. У близнецов и десятника была своя бутылка, за которую они заплатили.

— Гладко пошла, — сказал Кочерыжка Макфэйл. — Мисс Амелия, у вас всегда все ладно выходит.

Виски, который они пили в тот вечер (два здоровенных пузыря) — штука важная. Без него трудно было бы представить, что все так выйдет. Без него, может, и кабачка бы никакого не было. Ибо выпивка мисс Амелии обладала особым свойством — чистая, язык обжигает, но оказавшись у человека внутри, долго потом его греет своим заревом. Но и это еще не все. Известно, что если лимонным соком на чистом листе бумаги написать записку, то никакого следа не видно. Однако, если бумагу потом поднести к огню на миг, буквы побуреют и все станет ясно. Вообразите теперь, что виски — это огонь, а смысл послания — то, что ведомо лишь душе человека; вот тогда-то и можно понять всю цену выпивке мисс Амелии. Всё незамеченное, все мысли, таившиеся на задах темного разума, — всё вдруг признается и понимается. Прядильщик, знавший лишь один свой станок, судок с обедом, постель и снова станок, — выпьет такой прядильщик чуть-чуть в воскресенье, да наткнется на лилию болотную. И возьмет цветочек в ладонь, подержит, всмотрится в золотую хрупкую чашечку — и сладость вдруг сойдет на него, что режет пуще боли. А ткач вдруг глаза подымет да увидит впервые холодное, зловещее мерцание полночного январского неба, и глубокая жуть от собственной малости сердце ему остановит. Вот такое, значит, и бывает, когда человек виски мисс Амелии выпьет. И страдать он может, и от радости заходиться — да только истина ему уже явилась, душу свою согрел он и увидел смысл, там сокрытый.

* * *

Пили они заполночь, пока луну не затянуло облаками так, что ночь потемнела и похолодала. Горбун по-прежнему сидел на нижних ступеньках, жалко скрючившись и уткнувшись лбом в колено. Мисс Амелия стояла руки в карманах, одной ногой на второй ступеньке лестницы. Молчала она долго. На лице ее застыло то выражение, какое часто видишь у немного косоглазых — точно они глубоко задумались: выражение одновременно очень мудрое и совершенно безумное. Наконец она произнесла:

— Я не знаю, как тебя зовут.

— Лаймон Уиллис, — ответил горбун.

— Ну, заходи, что ли, — сказала она. — В печке с ужина осталось, хоть поешь.

Лишь несколько раз в своей жизни приглашала мисс Амелия кого-то в дом, если не хотела людей как-то надуть или выманить из них денег. Потому мужчины на веранде и почувствовали — дело нечисто. А позже между собой судачили, что, должно быть, прикладывалась она к бутылке у себя на болотах добрую половину дня. Но как бы дело ни обстояло, мисс Амелия с веранды ушла, а Кочерыжка Макфэйл с близнецами тоже по домам разошлись. Она заперла переднюю дверь на засов и огляделась — на месте ли товар. А потом пошла на кухню, что располагалась за лавкой. Горбун плелся за нею, волоча чемодан, шмыгая носом и вытирая его рукавом грязного пальто.