Изменить стиль страницы

Весть о войне докатилась до местечка только в полдень и вызвала сильное волнение. В течение нескольких часов хозяева не открывали лавок, почтовые служащие, сидевшие за окошечками, плохо понимали, чего от них хотят, путали адреса на телеграммах (которых в тот день, понятное дело, даже из Забужа было послано немало), вместо марок протягивали квитанции на оплату радио. Потом бургомистр, войт [47] и начальник полицейского участка обошли наиболее зажиточные дома и кое-как навели порядок. Успешнее всего действовал участковый: влепил две штрафные квитанции, Мордке Левинштейну и Ицеку Ченстоховскому, за то, что они не открыли лавки. Кагана он только пожурил (еще бы, кто ему подарил высокие сапоги?).

Таким образом, жизнь мало-помалу вошла в нормальную колею. Наступающий вечер — канун субботнего праздника — парализовал почти все местечко. В осевших, покосившихся хибарках горели свечи. Забужанские сапожники и торговцы содовой водой, раскачиваясь над черными книгами, молились, а их унылое завывание в тот день приобрело новую, весьма уместную интонацию. После молитв, после ужина на темных улицах образовались группки отчаянно жестикулировавших людей. Более осторожные бормотали:

— Тут слишком близко, лучше не рисковать; может, податься куда-нибудь вглубь, допустим в Коньске?

Более смелые возражали:

— Что значит слишком близко? Сто километров! У нас есть еще время, посмотрим. В прошлую войну мы были ближе от границы на несколько миль, и то немцы только через месяц пришли…

Назавтра с утра на почте вывесили сводку. Составлена она была неясно, чем не преминули воспользоваться оптимисты. Им это удалось тем легче, что единственный конкретный факт, упомянутый в сводке, — под Ченстоховом уничтожено несколько десятков немецких танков, — безусловно, был утешительным. Оптимисты рассуждали следующим образом: «Немцы потеряли такое богатство, один танк — это несколько тонн чистого железа, разве нет? Во всей моей лавке самое большее сто килограммов гвоздей».

День проходил спокойно, в Забуже суббота чувствовалась больше, чем война. Несколько раз где-то высоко в небе появлялись самолеты. Люди выбегали на улицу, задирали головы, спорили — наш или немецкий. Забужанский почтальон Лебеда, славившийся дальнозоркостью, уверял даже, будто видит на носу самолета бело-красный флажок. Горожане медленно расходились, настроение было хорошее.

Настолько хорошее, что ранним субботним вечером Новак отправился со своей улицы на рынок, решив внести Кагану арендную плату за сентябрь. Новаку не по вкусу была эта операция, она оскорбляла его национальные чувства. Платить еврею деньги за аренду! Да это почти все равно что дань или выкуп! И все-таки другого помещения он не искал, хотя на рынке дом под лавку сдавали и католики, к примеру колбасник Задала. Но Задала требовал на целых пятнадцать злотых больше. Такой суммы не мог выдержать бюджет Новака, так что ему не приходилось считаться со своим мировоззрением.

На этот раз даже обычные неприятные ощущения как-то утратили остроту. Война! Гитлеровский захватчик, как известно, одинаково угрожает и полякам и евреям, евреям даже больше. С другой стороны, уничтожено несколько десятков танков! Пес их знает, этих немцев, может, отобьют у них теперь охоту воевать! Новак вспомнил первую войну и оккупацию. Голод, нужда, унижения. Однажды какой-то хлыщ из фельдполиции толкнул его на улице и дал в ухо. Не дождаться вам, не будете править Польшей!

Опять же подбитые танки, и как евреи этому радовались! Такой шум, такой гам, ай-вай! Евреи, ясное дело, но теперь в войне с немчишками молодцом держатся. Новак пригладил усы, похлопал себя по толстому животу: «Пес его знает, Кагана, — конкурент! Если бы не Каган, ему, Новаку, и никому иному, принадлежало бы первое место среди купечества города Забужа. Да ладно!»

На улице было пустынно, только чуть впереди шел Иойна Ченстоховский, старший сынок Ицека; отец готовил его к духовному сану, несмотря на жестокую нужду в семье, состоявшей из восьми человек. Иойне исполнилось восемнадцать лет, он был худ, лицо прозрачное, тонкое, рыжеватые пейсы, закрученные, как штопор, смешно колыхались под черной засаленной ермолкой. При виде Иойны Новак всегда рассказывал случайным собеседникам еврейские анекдоты либо, дурачась, необычайно любезно приглашал Иойну на свиную грудинку с капустой. Однако в тот день — то ли потому, что не было перед кем выставляться, то ли Новак вообще был в возвышенном расположении духа — он обнаружил положительные черты и у Иойны: «Ничего не скажешь, парень вежливый, водку не пьет, за девушками — ни-ни! Дорогу всегда уступит, поклонится, голоса не повысит, на шутки не обижается».

Новак даже собирался его окликнуть, не так, как всегда, а дружески, но в этот момент сзади что-то зарокотало — сперва далеко и тотчас поближе; Новак остановился, стал смотреть.

Сгущались сумерки, но еще не совсем стемнело. Из-за поворота вырвался мотоцикл с прицепом, сразу вслед за ним — второй и третий. Они мчались с такой скоростью, что Новак вскочил на ближайшее крыльцо и прижался к двери, хотя улица, слава богу, была не по-деревенски широкой — не меньше пяти метров.

Мотоциклы с ревом умчались. Новак едва успел разглядеть каски и черные палки, нацеленные вперед. «Винтовки», — почти сразу догадался он.

Ха-ха, значит, вот мы какие могучие, мы, Польша! Три мотоцикла! Он тотчас соскочил с крылечка и вприпрыжку, насколько ему позволял живот, кинулся на рынок. Он очень боялся упустить такое внушительное зрелище. Вскоре он обогнал Иойну, который тоже спешил изо всех сил.

На рынке было пусто, мотоциклы исчезли, только в отдалении, со стороны Жарновской улицы, слышно было их ворчание. Новак удивился: там проезжая дорога кончалась, превращаясь в тропку, которая вообще никуда не вела. Ничего не понимая, он остановился перед ратушей.

Местечко услышало трескотню мотоциклов, и на рынке немедленно возникли группки любопытных. Теперь шум доносился не со стороны Жарновской, а с Бжезницкой. Звук был более спокойный и глубокий, нарастал медленнее.

Наконец на рынок въехала невысокая пузатая машина, затормозила, человек двадцать солдат в касках, с винтовками спрыгнули на мостовую со скамеек, прилаженных по бокам кузова, как в автобусе. Новака словно кулаком толкнули в грудь: каски какие-то сплющенные, сапоги до половины голени, на воротниках черные нашивки.

Немцы! Не один он струхнул, другие, должно быть, еще сильнее испугались; все любопытные исчезли, словно и не было их, только в пяти шагах от Новака остался Иойна, вероятно оцепенев от страха.

С минуту все стояли: немцы — хрипло пересмеиваясь, Новак — ловя разинутым ртом воздух, а Иойна — опустив руки и беспомощно шевеля длинными пальцами.

Снова рев — со стороны Жарновской. Мотоциклы выскочили на площадь раньше, чем Новак сообразил, что они вовсе не обратились в бегство, как он было подумал, когда увидел грузовик. Мотоциклы остановились; все три седока, не сходя с места, разом гаркнули:

— Polnische Weg, zurück!.. [48]

Теперь смех и возгласы немцев хлестали Новака по физиономии больнее, чем запомнившийся ему фельдполицай. Он понимал, а может, только чувствовал, что это о его стране, о его городе, дорогах, жителях так издевательски говорят сильные, здоровые хамы в мундирах. Руки у него сжались в кулаки, ему хотелось драться, но он только вполголоса повторял:

— Не бывать этому, не бывать…

Вдруг два немца отошли от грузовика и зашагали к нему. Новак онемел, испугавшись, что они расслышали его бормотание. Они подошли, не глядя на Новака, уставились на дом, возле которого он стоял, по слогам принялись разбирать надпись на табличке — красной с белым орлом:

— Упраф… упрафле… — Не смогли. — Verfluchte! [49] — крикнул один из них, показывая, что ему наплевать на смысл надписи «Городское управление», а другой, ростом повыше, действительно плюнул в орла на табличке.

вернуться

47

Волостной староста.

вернуться

48

Польская дорога, назад! (нем.)

вернуться

49

Проклятый! (нем.)