Изменить стиль страницы

— Вперед, вперед! — покрикивает Дунецкий. — Направление на дорогу, к тополям, бегом!

Каждое его слово, как хлопанье бича, на секунду-две подгоняет вперед цепь. Усталость, однако, берет верх. Судорожное дыхание, блуждающие глаза, приклады винтовок бороздят вспаханную землю, слюна запекается, оставляя на языке кисло-сладкий привкус.

«Плохо рассчитали расстояние. Нужно было двигаться походным строем, а бегом только последние полкилометра, — соображает Маркевич. — Не стоит об этом думать, добегу до той полоски земли и упаду, сдохну».

Пулеметы, которые вынудили их бежать, молчат вот уже несколько минут. «Где немцы? Не стоит об этом думать, не поможет. Еще десять шагов, раз, два… На дороге — никого, неужели за деревьями?»

Они были в нескольких сотнях метров от дороги, когда один из пулеметчиков не выдержал. Быть может, с четверть минуты его пулемет стрекотал, одинокий, бестолковый и нестрашный на этом огромном поле, а они бежали, и шум в ушах угнетал их больше, чем лай пулемета. Но вот заговорило еще несколько пулеметов, засвистел воздух над их головами, один солдат захрипел и со всего маху плюхнулся носом в землю, другой крикнул, закинул руки назад; справа от Маркевича упали сразу двое и откатились в сторону, а он бежал, ничего не понимая, пока не заметил, что остался один и только далеко слева бежит еще кто-то.

Он упал на картофельном поле; почерневшая от засухи ботва заслонила от него тополя и заглушила визг пулемета. Маркевич тяжело дышал; постепенно из мимолетных впечатлений начали складываться мысли. Неужели скосили всю роту? Невозможно! Пули свистели теперь непрерывно, казалось, в пяти сантиметрах над головой. Маленький серый и округлый, как мышь, клубочек пыли взметнулся в нескольких метрах от него, сразу после этого раздался чавкающий звук и тут же, как ножом срезанная, отскочила верхушка картофельной ботвы. «Они целятся в меня! — испугался Маркевич. — Разглядели меня в гуще стеблей!» Он прижался головой к земле, а руками, как крот, начал откидывать из-под носа горсти песка. Тишина, только строчат пулеметы и откуда-то издалека доносятся крики и стоны. Он яростно рыл землю, докопался до пузатых картофельных клубней и вскоре смог уже уместить в ямке всю голову и даже часть туловища. Только теперь он с тревогой подумал о судьбе роты. Дождавшись минуты, когда у пулеметов как бы не хватило дыхания, он поднялся на колени, оглянулся.

Плоское и пустынное поле. Ни живой души. Чуть видны перелески у дороги, откуда они пошли в наступление.

Снова вой, но не такой, как раньше. Маркевич удал, не понимая, что означает этот вой. Одновременно раздалось несколько громких взрывов. Потянуло запахом гари, комья земли зашелестели в ботве, а один ком ударил его по лицу и рассыпался.

Теперь слышен только вой, пулеметы умолкли. Каждые пять-десять секунд воздух свистел так, будто кто-то вспарывал невидимое истлевшее полотно. И тотчас взрыв. Близко и далеко. Всякий раз Маркевич инстинктивно прижимался к земле, даже потом, когда понял, как плохо она защищает от мин. После очередной серии взрывов позади раздался крик раненого. Маркевич обрадовался: «Значит, я не один!»

Сколько же времени он пролежал так? Час или два? Вой и взрывы, глухой шум впереди, из-под тополей, треск моторов. Но вот ожидание очередного взрыва затягивается. Страх, сковывающий Маркевича, заставляет его ждать чего-то еще более ужасного: мины ведь страшнее пулеметов. Он ждет, страх не ослабевает. Сзади его окликают, он слышит настойчивый голос Дунецкого.

Солнце стоит высоко, так же как и раньше, впереди тянутся ввысь тополя, белеет далекая усадьба, позади — почти черные сосенки.

Солдаты поднимаются с картофельного поля, с земли. Мундиры у них совсем серые, на висках и за ушами, там, где больше всего потеешь, появились бурые подтеки. Не доверяя тишине, солдаты снова ложатся, садятся на корточки, встают на колени. Маркевич узнает знакомое лицо — Цебуля! Нет, на этот раз он не остался один. Маркевич смеется, машет рукой Цебуле, только теперь он видит, что вся рота…

Нет, не вся. Дунецкий считает: десять убитых, раненые. Возвращается связной: с остальными ротами связь потеряна. Группа, посланная в разведку, доносит: дорога под тополями свободна.

— Я видел, — вырвалось у одного солдата, — как только мины кончились, немцы уехали. Их, может, было человек десять, на мотоциклах. И два грузовика.

Выходят на шоссе. Гильзы от патронов, наскоро подготовленные в придорожном рву позиции для пулеметов и минометов; сохранились еще ямки от сошек. Бутылки из-под пива, клочки серой обертки от шоколада — единственные следы того, что здесь были все-таки люди, а не рычащие железные чудовища, как под Бабицами.

Дунецкий чертыхается, пинает зеленоватую бутылку. Потом обращается к Маркевичу:

— Берите первый взвод, бедного Спыхалу прямо в голову…

Полк исчез бесследно. Они пошли по дороге, под тополями свернули налево, в направлении их ночного Марша. В первой же деревушке подтвердились слова солдата: немцы приехали на мотоциклах, немного их было, человек, может, десять. И две машины, большущие. На них этакие трубы, на треногах. Повертелись — и назад. Как будто на Забуж. А где Забуж? Крестьяне удивленно качали головами: может ли быть, чтобы люди не знали, где Забуж? И потом был сильнейший бой!

— Бой, сильнейший! — бранился Дунецкий уже в пути. — Мерзавцы, сукины дети! Ночной переход без бокового охранения. Один немец нажал курок, и сразу целый батальон развернулся в цепь на открытой местности. А остальные давай бог ноги! И нас, поскольку мы были впереди, оставили черту на закуску!

Маркевич утешал его: это все-таки не танки. Дунецкий плевался и махал рукой, грозя, что попадись ему только командир батальона… «Ну и что ты ему сделаешь?» — вдруг подумал Маркевич.

Вскоре он удовлетворил свое любопытство. Вечером они нагнали полк на новых позициях, за небольшой извилистой речкой. Дунецкий тут же начал бранить штаб, добиваясь доклада полковнику. Его не сразу приняли, а вернулся он спустя четверть часа.

— Ну и что? — кинулся к нему Маркевич.

Дунецкий оглянулся, свернул к сосенкам, где никого не было.

— Десять дней гауптвахты, — сказал он с гордостью. — Не может быть! Ну и сбили вы с него спесь!

— Как бы не так! Не его на гауптвахту, а меня!

— Как? За что? За дерзость? Кто-то донес?

— Ничего подобного! За то, что самовольно увел роту! Не послушался, видите ли, приказа об отступлении! Понимаете? Не понимаете? Эх, и шляпа же вы! Начальник всегда прав, даже если наложил в штаны. Но не беспокойтесь, дня моего ареста еще долго ждать. Отсижу после войны.

7

Забуж лежал в конце проселочной ухабистой дороги, километрах в двадцати от силезско-варшавского шоссе. Квадратный рынок, обрамленный двухэтажными каменными домиками, повернутыми к нему ребром, был слишком велик для нынешних потребностей города, но помнил еще старое время, когда забужские сапоги славились от Петрокова до Келец и даже иногда, впрочем редко, добирались до Кракова и Варшавы. От эпохи расцвета в Забуже осталось несколько десятков сапожников, живущих в темных хибарках на узких улицах, разбегающихся от рынка во все стороны. Один раз в неделю, по средам, сапожники выносили на рынок плоды последних семидесяти, а то и более часов работы и раскладывали свой товар: те, что побогаче, — в ларьках, а большинство — попросту на булыжнике, садились на корточки, ждали крестьянок в красных передниках и платках внакидку, усатых хозяев. Крестьяне, однако, не торопились с покупками: свиньи и хлеб падали в цене. Забужанам жилось тяжело.

Правда, в Забуже было несколько человек, которым удалось выбиться из повседневной нужды. Например, Мечислав Новак или Герш Каган. Они открыли свои лавки и сами больше не вколачивали сапожные гвозди в набойки, не сшивали кожу дратвой; на них работали мастера, которым они еще оказывали благодеяние, беря их жалкий товар. Благодеяние это неплохо вознаграждалось: Новак обзавелся четырехкомнатным домом на Бжезницкой улице и граммофоном; Каган послал сына в Краков учиться на зубного врача и построил на рынке каменный домик, довольно большой, с двумя торговыми помещениями, которые он сдавал в аренду: одно под пивную, а другое именно Новаку, хоть тот и был его конкурентом.