Изменить стиль страницы

Как будто едет легковой извозчик, собака лает, прыгает под колеса, а он и кнутом ее не стеганет, едет да едет. Разве что собака сама подвернется под колеса, завоет и на трех лапах заковыляет в подворотню. Извозчик и тогда не обернется.

Барщ пришел первый. Не отрапортовал, не встал навытяжку, смотрел Маркевичу в глаза чуть ли не с ненавистью.

— Ничего не осталось от первого взвода. Даже хоронить не надо, утоптали, как глиняный пол. Может, кто из них сбежал?

Маркевич отвернулся. Цебуля возвращался по одной из тех новых дорог, которые пролегли через деревья, ограды, строения. Он был возбужден, торопливо отвел подпоручика в сторону и вполголоса быстро докладывал:

— Все ушли! Одну бабу я нашел под периной; рассказывает, как началось, капитан туда-сюда, солдат собирать. Молодого, Водзинского, значит, уже не досчитались. Капитан приказал построиться, и все бегом в Кшепицы. Мужики тоже разбежались кто куда: в кусты, на болото, в город. А баба не поспела, со страху под перину…

— В Кшепицы?

— Значит, в дивизию… Дорогой, что возле границы…

Маркевич достал карту. Главное, не показать Цебуле, как поразило его это известие. Дрожащим пальцем он водил по карте. Кшепицы, двадцать километров к востоку от Бабиц. Железнодорожная линия, шоссе. Там главная магистраль, орудия, минные поля. Неделю назад они приехали туда поездом из Велюня, здесь полустанок, дорога, по которой они пришли в Бабицы, здесь разъезд. Танки пошли к разъезду. Они не спешат на Кшепицы, на минные поля. Предпочитают с тыла…

А капитан Потаялло прямо в дивизию, бегом. На бегу составляет рапорт: первый взвод растоптан, третий взвод растоптан…

Эта дерзкая мысль несколько успокоила Маркевича. Теперь и на Цебулю можно посмотреть. Цебуля переминается с ноги на ногу, у него готов совет.

— Я бы, пан подпоручик, людей собрал и тоже на Кшепицы, за капитаном… Какой тут толк от нас? Вдесятером…

— На Кшепицы? Немцы, верно, двинулись вдоль всей границы…

— Ну, тогда на полустанок…

— За танками?

— Ну, так через поля, напрямую. Лишь бы скорей!..

Двинулись они не так и не этак, а по тропинке, которая обещала на полчаса сократить им путь до железнодорожного полотна. Оружие, сколько удалось, взяли с собой, полные ранцы патронов. Прошли стороной от деревни; несмотря на донесение Цебули, Маркевич боялся попасться на глаза разным Мацеям, боялся их взглядов, их прощальных слов.

Сгибаясь под тяжестью ноши, десятка быстро шла за ним. Казалось, только получив приказ оставить окоп, они осознали неотвратимость немецкого нашествия. Едва Маркевич дал команду, они один за другим выскакивали наверх, пригибаясь, украдкой оглядываясь, не приближается ли немецкая пехота, которая не пронесется мимо, не раздавит все, как танки, а закрепится здесь. Солдаты шли ускоренным шагом, они снова подчинялись офицеру. Маркевич понимал их. Он сам пережил странное потрясение, когда наконец приказал солдатам оставить окоп. Он будто заново начал жить, будто вновь почувствовал терпкий вкус яблок, росших в саду, оставшемся позади; почувствовал, что солдаты устали и, двигаясь по песчаной тропинке, устанут еще больше. Мир, который в течение того страшного получаса вовсе не существовал, а в короткие мгновения после атаки воспринимался как при замедленной съемке, в плотном смешении красок, линий, плоскостей, быть может и прекрасных, волнующих, но лишенных конкретного значения, бесполезных для жизни, — этот мир, едва они оставили окоп, вернулся во всей своей, скажем, вчерашней цельности. А вместе с этим пришло и предчувствие надвигающегося голода, и стыд, и злоба. И прежде всего страх, страх перед немцами, их огнем, их атакой, перед пленом, ранением, смертью.

И вдобавок ко всему — огромное облегчение оттого, что они уходят, что бросили проклятый песчаный холм.

Там в течение получаса он не чувствовал страха. Смерть надвигалась на них волнами каждые несколько минут. После катастрофы с Шурготом Маркевич был совершенно уверен, что им тоже не выбраться. Он не думал об этом, а просто знал, что так будет. И внешний мир утратил в его глазах всякий практический смысл. Страх смерти вернулся к нему только с той минуты, когда миновала опасность близкого и неизбежного конца, когда уже не было непосредственной угрозы смерти. Страх перед смертью — неотделимой частицей мира, в котором мы живем, — вернулся вместе с этим миром. Потому что в те полчаса была другая жизнь, другой мир, другая планета.

Такие смутные ощущения и мысли рождались в его голове теперь, когда они полубегом взбирались на небольшую возвышенность, — радость, оттого что они живы, что убегают, что он снова чего-то боится.

Пригорок, стерня, полоса уже вспаханной земли. Вдали перед ними — ровные поля. Где-то справа купа сосен. Где-то впереди маленькое облачко пыли. В ту сторону ушли танки. Не вообрази ненароком, будто все тебе приснилось, не думай этого, обманутый полным, абсолютным покоем, тишиной, нарушаемой только топотом сапог и тяжелым дыханием.

Маркевич остановился и поглядел назад. Деревня казалась теперь маленькой, прикорнувшей у ручейка, кое-где обсаженного ивами. Сады с этого расстояния были совсем желто-бурыми. Лес за ними едва поднимался над линией горизонта. Ни следа песчаных холмиков, желтых полосок окопов.

Крики, его зовут. Маркевич обернулся к отряду. Солдаты махали руками: человек бежит. Тропинка сползла с пригорка на межу. Впереди, в нескольких сотнях метров, фигурка в гниловато-зеленой солдатской форме.

Они до сих пор не видели немцев и поэтому не могли определить, вой это или чужой оттенок зеленого цвета. Только спустя несколько минут напряженного ожидания кто-то разглядел: Низёлек. Капрал запыхался, но был спокоен: все в порядке, в батальоне приказали не поднимать панику, ни в коем случае!

Толстый заклеенный конверт был адресован капитану Потаялло. Маркевич сломал печать. Коротенькое письмо приказывало: «В случае угрозы со стороны бронетанковых сил неприятеля вскрыть ящик, помеченный АХ, и поступить согласно приложенным инструкциям».

Когда Маркевич прочитал фразу, касавшуюся дисциплинарной ответственности командира, который вскроет ящик без надлежащих оснований, лицо его искривила недобрая усмешка. Он тотчас извлек инструкцию.

Она была прекрасно отпечатана. На обложке с полдюжины предупреждений: особо секретно; не вскрывать без приказа; сжечь в случае угрозы…

Речь шла о противотанковых ружьях, тех самых «петеэрах», о которых спьяну болтал Брейво, «пробивающих стальную броню толщиной 1,3 сантиметра на расстоянии… а также до 2 сантиметров на расстоянии…» На красиво вычерченных схемах профиль и фас немецкого танка «Т-1», той самой спичечной коробки, которая раздавила Шургота, а третий взвод, задев его как бы по рассеянности, превратила в горстку дезертиров. Красными пунктирными кружочками были обозначены особенно уязвимые места танка. Затем следовали указания относительно обращения с противотанковыми ружьями и мелкого ремонта.

Словом, там все было. Все, чтобы победить железные коробки, которые их раздавили, или по крайней мере чтобы бороться с ними. Или по крайней мере погибнуть, но так, чтобы собственная смерть и смерть врага чего-то стоила. Солдаты стояли поодаль, удивляясь тому, что он зловеще улыбается и что-то восклицает, потрясая кулаками. Низёлек, догадываясь, что случилось недоброе, собирался уже отойти, расспросить солдат, но тут Маркевич к нему обратился:

— В батальоне, капрал, говорите…

— Так точно, пан подпоручик, полное спокойствие.

— В котором часу вы пошли назад?

— Должно быть, около пяти, уже было светло…

— И по дороге… ничего не видели?

— А как же, шум был изрядный… Только это на дороге, а я шел тропкой. Думаю, наверно, артиллерию от Кшепиц или от Велюня передвинули.

— А вы не подумали, что пришли немцы?

— Никак нет, пан подпоручик, ведь стреляли бы. Вся наша рота на границе, и дальше — шестая. С пулеметами. Это ведь не шутки!

На какое-то мгновение Маркевичу померещилось, будто сегодня — это вчера. Значит, не было того получаса и с ним разговаривает не запыхавшийся капрал, а капитан Потаялло или сам майор Нетачко. Дни в своей неумолимой очередности спутались, перемешались. Что-то вроде полкового смотра. Только если бы еще и кавалерия…