Изменить стиль страницы

Низёлек, сам того не желая, доказал реальность этого кошмара.

— Разрешите идти, пан подпоручик? В батальоне я застрял, велели ждать, пока добудятся майора Нетачко. Надо сдать дежурство, пан поручик Шургот рассердится…

— Ха-ха-ха! — захохотал Маркевич. — Вы спятили, капрал! Поручик Шургот никогда больше на вас не рассердится! А впрочем, плевать. И на капитана, и на майора плевать! — Тут он что-то напутал с именами и почему-то произнес свое собственное; — Эх, и рожа у тебя, Болютек!

Низёлек испуганно смотрел на него. Маркевич еще какое-то мгновение размахивал руками. Тогда Цебуля осторожно тронул его за плечо:

— Пан подпоручик!

Они оглянулись на деревню. От леса наискось, в направлении той самой развилки дорог, двигалось продолговатое облако не то дыма, не то пыли. Маркевич вдруг что-то вспомнил и крикнул:

— Цебуля, что сделали с тем ящиком, ну, который так берегли? Где он?

— Ящик? Тот, что у капитана? Когда второй взвод драпанул, его взяли с собой. Погрузили на повозку и галопом! Разве я не говорил? Забыл в спешке…

Маркевичу оставалось одно — достать спички. Хорошая глянцевая бумага, на которой были напечатаны инструкции, не хотела гореть, красные кружочки медленно чернели. Сплющенный немецкий танк «Т-1», с двух сторон охваченный витками огня, наконец поддался, шатающееся орудийное дуло надломилось, лопнула изнутри башенка, бумажные гусеницы свернулись, превратились в пепел. Маркевич вдавил каблуком в сухой дерн подвелюньской межи шелестящие, хрупкие, обгоревшие листки.

2

В ту ночь Ромбич, как обычно, засиделся до двух. Лещинского не было — он сопровождал Рыдза на какое-то совещание. Ромбич его не дождался, он устал сверх всякой меры. С полчаса он неподвижно лежал в постели, в голове его путались обрывки донесений, инструкций, приказов о дислокации, изданных за последние несколько дней. Он медленно засыпал, и преследующие его образы приняли странные, почти зримые формы. Когда отправили эту бумагу о приведении войск в боевую готовность? Перебазировка на полевые аэродромы закончена еще в понедельник, но разве отряд бомбардировщиков?.. Фридеберг должен получить группу «Любуш», кажется, он ее уже принял. Хорошо, что я поручил Слизовскому следить за Кноте…

В этих сбивчивых воспоминаниях служебная бумажка ассоциировалась с каким-то еженедельником для детей, бригада бомбардировщиков была Первой бригадой, Фридеберг обнимал женщину, женщину по имени Нелли. Глаза у Ромбича были полуоткрыты; он отчетливо видел за оконным стеклом расплывчатые контуры садового каштана.

Зато его не терзали никакие страхи. Будет, не будет, когда будет — этот кошмар как раз сегодня его не преследовал. Потом он уснул так, будто спокойно, бесстрастно рухнул в пропасть; его состояние было ближе к обмороку, чем ко сну.

Ромбича приводили в чувство, пожалуй, минут пять. Уже сидя на стуле, полуодетый, он наконец понял, что ему говорят ординарец и маленький поручик: «Война!»

Быть может, секунды две это слово сверлило его сердце. Когда Ромбич встал и притопнул, чтобы получше наделись сапоги, когда сделал три шага до ванной, он был совершенно, до неправдоподобия спокоен. «Как бегун, волнуясь, мнется на старте, но при звуке выстрела бесстрашно срывается, увлеченный, уверенный e себе», — восхищался собой Ромбич, глядя на дрожащие руки маленького поручика, которому не сразу удалось напялить на голову конфедератку.

Он, разумеется, спешил. Маленький поручик не больно много знал. А Ромбичу не терпелось, он хотел своими глазами пробежать первые донесения, уже по лученные в штабе; подобно режиссеру, который осуществляет постановку сложного спектакля, он торопился увидеть свои многонедельные труды, указания, окрики претворенными в сценическую действительность.

Справа, за жилыми кварталами, еле брезжил рассвет. Город темный и пустынный. Забавно, они не знают, что это уже произошло. Не знают, что вместе со своими домами, перинами, предрассудками, страстями они переплыли в другой, никому не известный мир. Спят, дураки, а их жалкие жизни галопом несутся навстречу неведомой судьбе.

Из этой мысли родилась следующая: «Приходит мое время». Те, что спят там, разве они знают, в чьих руках их судьба? Он придал своему лицу суровое, беспощадное выражение, нахмурил брови, сощурил глаза, поджал губы. Он не обещает им легкой жизни в будущем.

Он многого от них потребует. И Ромбич поторопил шофера.

Штаб на Раковецкой улице, в окнах красноватые отблески карманных фонариков. Ромбич взбежал на второй этаж. Лещинский уже был на месте: сидел за письменным столом бледный, дрожал, так что зуб на зуб не попадал. Три офицера носились по комнате, а один только что хлопнул дверью, растолкал остальных, вытянув руку, подошел к письменному столу и крикнул:

— Хойницы! Хойницы!

Ромбич тоже рванулся к столу, но тут же вспомнил о роке, который он воплощает, и остановился:

— Майор, что тут за бордель? Почему вы не рапортуете начальнику? Что означает этот…

Он собирался все это процедить сквозь зубы, но кончил почти визгом. Лещинский, заикаясь, крикнул:

— Смирно!

Офицеры замерли. Ромбич прошел в кабинет, Лещинский следом за ним. Он еще не оправился от пережитого страха и бессвязно докладывал:

— В четыре сорок пять, аэродромы в Кракове, Коньском, Вжесне, Грудзёндзе… Потери в живой силе, восемь самолетов сгорело в ангарах… Теперь Хойницы…

— Как это сгорело? В ангарах? А приказ о перебазировке?.. Полевые аэродромы?

Лещинский не знал. Его испуганный вид возбуждал в Ромбиче все большую ярость, он начал кричать:

— Почему беспорядок? Почему на первом этаже не опущены шторы? Что за беготня? На передовую захотели?

— Так точно, так точно! — У Лещинского дрожали ноги. — Честь имею доложить… ввиду опасности налетов… может, в убежище?

— Чепуха! Кру-гом… марш! Подать сюда карту, схему обстановки!

Лещинский, пятясь, сделал два шага, дверь распахнулась, появился какой-то капитан:

— Группа бомбардировщиков, курс на Варшаву, звонят из Цеханува… Будут через пятнадцать минут!..

— Я же говорил?! — вскрикнул Лещинский и кинулся к двери, за ним последовал капитан.

Ромбич хотел позвать их, окликнуть, но не смог. Страх сдавил горло, как черный, кудлатый пес. Именно сдавил, именно горло. Ромбич покачнулся раз, другой, судорожно глотнул воздух. Сперва решил было бежать вслед за офицерами. И вдруг увидел себя словно со стороны: наш Прондзинский, олицетворение судьбы Польши, стремглав бежит в какой-то подвальчик…

Ромбич сел за письменный стол. Посмотрел на часы: пять тридцать. Через двенадцать-пятнадцать минут они будут над Варшавой. Он вспомнил донесения Слизовского из Испании, фотоснимки Герники, Барселоны, вспомнил, как сам тогда восхищался силой немецкой авиации. Он увидел перед собой стену, наискось расколотую взрывом, повисший над землей стол, за которым он сидит.

И не убежал. Выпрямился. Ладно, пусть летят. Привычка к двойному видению, видению себя самого изнутри и со стороны, подсказывала ему закругленные фразы из будущей биографии: на посту, смертью солдата, осиротевшие…

Осиротевшие, осиротевшие, дьявол! Армия без Прондзинского! Он вскочил, пока еще не зная, что окажется сильнее: потребность в легендарной славе или прозаический, повседневный долг, в некоем роде незаменимость его оперативной мысли! Так он метался от двери к письменному столу и назад. Наконец победил не Прондзинский, но Аристид. Разве ему подобает кичиться собственной смелостью?

С чувством облегчения он выбежал на лестницу, перепрыгивая через ступеньки, понесся вниз. В подвале суетились офицеры и ординарцы. Лещинский кричал на солдат, передвигавших какие-то ящики. Увидев Ромбича, он обрадовался, и радость эта резанула Ромбича так, словно кто-то провел ногтем по шелку: «Доволен, что я тоже струсил!»

Они одновременно поглядели на часы. Срок, о котором говорили из Цеханува, прошел. Подождали еще пять минут. Тревогу не объявили.