В этот вечер мы не готовились ко сну; солдаты унесли казенные тюфяки и надели на себя патронташи. Нас увозили в глубь страны — так хотел серхенг! Вечер был черный и теплый, и в этой черной теплоте мы шли, как слепцы, под сильным конвоем пограничной стражи. Впереди бежали босоногие дети с зажженными ручными фонарями, но темнота сгущалась вокруг них плотнее, затемняя дорогу. Тихая, всегда безлюдная, эта улица, напоминавшая нам голую пустыню, шевелилась сейчас от кричащей толпы; люди выползали изо всех щелей, из глухих подворотен, спускались с крыш, поднимались из глубоких подвалов, куда прячутся на день от солнца. Многие в лохмотьях, другие — в исподнем белье, женщины в легких молитвенных чадрах, с туго запелёнутыми грудными детьми, напоминавшими мумий в саркофаге, спешили на свет наших фонарей, как на праздничное зрелище. А ведь мы думали, что этот сонный пограничный городок населен одними лишь солдатами, жандармами и полицейскими; мы знали еще трактирщика, продымленного угаром шиш-кебаба, кормившего нас, вкрадчивого менялу-саррафа, обкрадывавшего нас, и живописного брадобрея с огненными волосами, наводившего на нас тоску. Этот надоедливый брадобрей и сейчас выделялся в толпе своими крашенными хной усами, освещенными пыхтевшим и сильно чадившим фонарем; при помощи этого фонаря он пробивался к нам, работая в то же время своими острыми локтями. — Дайте дорогу! Дайте дорогу! — кричал встревоженный брадобрей, сильно помятый толпой. — Я не позволю увезти вас таким обросшим! — кричал он, как на пожаре, наступая на меня с ножницами, бритвой и оселком. — Клянусь всеми двенадцатью имамами (наследовавшими пророку), что вы не уедете отсюда, пока я вас не побрею!.. Солдаты ругались, отгоняли его прикладами, обещали заколоть его штыком, но надоедливый брадобрей, нырнув на мгновение в толпу, снова проталкивался к нам и колотил себя в грудь с такой силой, точно намеревался пробить в ней щель. — Вот видите, — кричал он мне в упор, выбиваясь из напиравшей на него толпы, — я готов побрить вас хоть сейчас, вот здесь, на этом месте — стоит только присесть вам на несколько минут, и я выбрею вас при этом фонаре не хуже, чем при ярком солнце, — а эти проклятые солдаты не позволяют!.. — Нет правды на земле! Нет правды на земле! — вопил брадобрей, точно ограбленный. — Почему я должен терпеть убытки! Если вы честный человек, вы должны заплатить мне за свою небритую бороду, как за бритую!.. Я всматриваюсь в искаженное страданиями его лицо и хочу понять, для чего живет этот человек? В его теле давно уже нет жизни — оно высохло, и острые кости скелета торчат из него, как из дырявого мешка. Своим видом он напоминает покойника, выставленного на съедение хищным птицам, как это делают персидские староверы — гебры, чтобы не осквернить земли. А он все еще охотится за «черной денежкой» (медяками) с бритвой и оселком в руках. Зачем ему эти деньги, когда он не тратит их, а припрятывает на черный день. Он ждет его, этого черного дня, как можно ждать только самого светлого дня в своей жизни, тогда как все его дни — чернее ночи, и не могут быть черней. Неужели для этого надо было ему родиться! Теперь я могу сделать его счастливым; я сгребаю всю мелочь, все «черные денежки», все потертые медяки, которые нахожу у себя в кармане, и высыпаю их на его трясущуюся ладонь, влажную от пережитого им волнения. Но он все еще не доволен; он ищет среди этих медяков «белую денежку», серебряную или оловянную монету, и, найдя ее, успокаивается; он получил всё, чего так долго желал, ему больше ничего не надо — я сделал его счастливым! Но звон медной монеты, точно сладчайшая мелодия, привлекает толпу. Влажные и трясущиеся ладони отовсюду тянутся теперь ко мне за подаянием, ибо, по слову пророка, милостыней спасаются грешники; выклянчив у меня денежку, они обещают мне за медный грош отпущение всех моих грехов. Женщины приоткрывают ради денег свои лица, показывают разрисованные сурьмой брови, протягивая выкрашенные хной ладони. Они причитают, всхлипывают, завывают на разные голоса и слезно плачут, выпрашивая «черную денежку» во имя Бога милостивого и милосердного; они просят ее «на уголек», чтобы поддержать гаснущий огонь мангала (жаровни), на щепотку чая, на крошку овечьего сыра, на кусочек сахара, чтобы посластить рот… Мужчины ведут себя сдержаннее; они не клянчат, а вымогают. Солдаты имели случай повоевать — они держали ружья наперевес, как в рукопашном бою, устраняя каждого попрошайку с дороги прикладом в брюхо. — Смотри под ноги, презренный пес! — кричали на них солдаты, как кричат здесь всадники на пешеходов. — Куда лезешь, рожденный от семени пса! — орал конвоир на очень ожиревшего дядьку преклонного возраста в исподних штанах и в длинном старомодном сюртуке. — Пошел прочь, прижитый от суки выродок! — ругал он другого, повязанного зеленой чалмой и зеленым кушаком, что указывало на его родство с домом Курейшитов, потомков самого пророка. — Я твоего отца из земли вырою! — кричал солдат на очень назойливую попрошайку, бросаясь на нее со штыком. При помощи такой грубой брани, оскорблявшей доброе имя отца (но никогда — матери!), конвоиры благополучно доставили нас в запущенный караван-сарай, где вместо скучающих верблюдов пыхтели изношенные автомашины. Здесь они испытали, наконец, солдатскую радость, как это бывает после удачного сражения. Теперь можно позволить себе и удовольствие; исчезая в густом дыму кальяна, солдаты, под покровом его, курили опиум. Старший сержант, носивший медаль за храбрость, вынырнул из дыма и подошел ко мне в качестве делегата. Он начал с того, что обругал последними словами весь персидский народ, всех своих предков и потомков, не пощадив при этом и самого себя. — Все мы отъявленные негодяи, мошенники, воры и лгуны… — признавался сержант. — Мы даже ходим молиться в мечеть, чтобы обманывать Бога; наш Бог — это деньги! Нам легче расстаться с жизнью, чем с деньгами. Недаром у нас говорят, что человек стоит ровно столько, сколько у него есть денег. Все эти бесчестные люди, что выпрашивали у вас деньги, много богаче вас; они спят на деньгах! Помните того толстяка, что лез наперед и теснил брадобрея, — да ведь у него одних только курдючных баранов больше, чем во всем Хорасане людей! А повязанный зеленой чалмой святоша! Загляните в его лавку — чего там только нет! А эти бесстыдные женщины — попрошайки! У них есть все: кастрюли, глиняные кувшины, наполненные водой, цыновки на полу, керосиновые лампы в нишах, а в жаровнях всегда тлеют угли. Чего им еще надо? Право, до чего жадны женщины к деньгам! Вот теперь сами подсчитайте: если бы мы не защитили вас от этой жадной и бессовестной толпы, вы потеряли бы все, что у вас есть, а ведь мы согласны на небольшое вознаграждение… Сколько бы вы ни уплатили нам за спасение ваших денег, вы все еще выгадаете, останетесь с прибылью… Его лицо было очень сосредоточено, как у человека, принимающего важное решение. Он говорил бесхитростно, был чистосердечен и прост в своих доказательствах, и слова его приобретали силу убеждения. Я находил в них много здравого смысла, сухого расчета и детского простодушия, какое бывает у людей, проживших всю свою жизнь с овцами и козами. Не сомневаясь в своем праве на мои деньги, он напряженно ждал, когда же я начну расплачиваться с ним за его верную службу? Он бережно берет каждую монету из моих рук и по-хозяйски перекладывает ее в свой карман, — нельзя легкомысленно относиться к деньгам! Но я замечаю, что у него нет доверия к моим бумажным денежным знакам без герба с короной, как если бы они были фальшивыми, и он набрасывается на почерневшее серебро и потертые медяки с изображением своего шаха, со львом и солнцем; ему нужны деньги нетленные, которые живут вечно, и в которых находит он и свое бессмертие. Тем временем, все умирало на наших глазах. Горные кряжи Копет-Дага, заслонявшие своими вершинами полнеба, уже не были видны — ночь уничтожила их, сравняла с землей. Гасли последние ручные фонари, затихали люди, растворялась толпа, и вся местность, казалось, подверглась этой всеобщей участи уничтожения. Солдаты, поделивши между собой барыши, сладко всхрапывали. Забравшись в темный угол автобуса, словно под землею, мы всё еще слышали ноющие голоса, повторявшие на все лады: деньги, деньги, деньги… Глаза смежались. Пропадали представления о времени и пространстве, не было ни ночи, ни дня, не было ощущения жизни, хотя все было, как в жизни, но без живых людей, без звуков, без запахов, без красок, и не были слышны произносимые во сне слова. И только заунывная музыка одного, звенящего, как металл, слова не оставляла нас: деньги, деньги, деньги… Но вдруг, хватаясь за ружья, повскакали со своих мест заспанные солдаты, и мы услышали знакомое нам старческое покашливание начальника пограничного поста. Да, это был он, со своим толстым животом и слезящимися глазами, добряк и простофиля, провалявшийся всю свою жизнь на стеганом одеяле в маленькой тени. Но сейчас он не был похож на самого себя. Этот неподвижный лежебока и бездельник странным образом превратился в человека, преисполненного жизненной энергии и способного на безрассудные поступки. — Я бежал к вам со всех ног, — говорил старик, задыхаясь, как будто его прогнали сквозь строй. — Я изранил до крови свои ноги, пробираясь в потемках по слепым переулкам, я задохся, как кипящий самовар, — ведь вы могли уехать, не уплатив мне за проезд! Подумали ли вы об этом? Знаете ли вы, что я мог получить за вас целое состояние, мог разбогатеть в один день, но я этого не сделал, а вы пожалели мне несколько туманов, чтобы доказать свою дружбу и любовь! Нет, так хорошие друзья не поступают!.. «И этот о том же!» — подумал я, готовый полезть в драку. Но с благоразумным спокойствием, подсказанным мне здравым смыслом, я стал рассказывать ему о проделках Мирзы, бесчестно надувавшего меня, и как, задолго до отъезда, он выманил у меня деньги за проезд, а теперь я снова уплатил их водителю машины, который потребовал у меня деньги вперед, потому что ваши люди, говорил он, обманывают его уже не в первый раз, не платят ему, а награждают его тумаками, когда он просит выплатить причитающиеся ему деньги… — Не серчайте, голубчик, — говорил начальник пограничного поста, тихо посмеиваясь. — Все, что вы говорите, конечно, сущая правда… Но зачем вам деньги? Находясь под стражей, вы будете получать здесь все, что вам нужно для поддержания жизни. Не будь у вас денег, никому не пришло бы в голову просить их у вас. Пока у вас будут деньги, вы не сможете жить спокойно — каждый проходимец будет вымогать их у вас. Отдав же их мне, вы сразу освобождаетесь от всех неприятностей, от вымогательства и шантажа и, возможно, от заговоров и покушений на вашу жизнь. Ведь деньги могут быть источником не только счастья, но и несчастья… «Может быть, он прав?» — подумал я, поддаваясь на его хитрые уловки. Может быть, на самом деле, благоразумнее отдать ему оставшиеся у меня деньги, чем подвергать людей искушению, а себя — опасности? — Вот всё, что у меня есть… — сказал я, отдавая ему последние червонцы, испытывая при этом сиротливое чувство одиночества, — ведь без денег я никому теперь здесь не нужен, даже нищие оставят меня… Старик не сразу поверил мне, но скоро на его одутловатом лице появилось восхищение, заиграла на нем глуповатая улыбка, какая бывает у очень счастливых людей. Набивая свой бумажник моими деньгами, он быстро подсчитывал на ходу, сколько можно будет содрать с «саррафа», обменивая их на шахские динары, риалы, с пересчетом на туманы, и, оставшись доволен своим подсчетом, очень повеселел. Никогда еще жизнь не казалась ему такой привлекательной, не обещала так много радостей, в которых отказывала она ему прежде: даже приступов подагры, мучивших его весь день, как бы и не бывало; он почувствовал прилив свежих сил, его даже потянуло к своей старухе, давно забытой им Азиз-ханум, развращавшей сейчас его воображение. Да и стара ли она, подумал он, когда ей нет еще и тридцати лет? Он взял ее в жены ребенком, в девятилетнем возрасте, к тридцати годам она успела наскучить ему, и он решил, что она состарилась. Он почувствовал вдруг необычайную для своего тяжелого тела легкость и, играя бровями, стал проделывать трудные фигуры восточного танца, когда пляшут не ноги, а мускулы лица под музыку прищелкивающего языка и пальцев. «Но что же это со мной? Никогда еще так не кружилась голова! Неужели от танца? Этого не может быть! Ведь кружится не голова, а кружатся солдаты с ружьями, кружится автобус, кружатся продавленные сидения, сорвавшиеся со своих мест, кружатся пассажиры со своими узлами и сундуками, и весь неподвижный мир пришел в движение». Его стала мутить противная тошнота, он захрипел, как во сне, и из черного рта хлынула кровь. Он испугался; умоляющими глазами смотрел он на каждого, не допуская мысли, что никто не сможет ему помочь, — даже солдаты со своими ружьями и штыками! Неужели теперь, когда жизнь улыбнулась ему, он должен расстаться с ней?! Нет, он не выпустит из рук бумажника! И, крепко сжимая его, кричит всем голосом, зовет на помощь. Но голоса его не слышно; он хрипит, задыхаясь, точно душит его вся земля, навалившаяся на него. Он уже ничего не помнит, как будто никогда ничего не было, и земля, на которой он только что стоял, ушла из-под его ног, и он рухнул не на землю, а в черную пустоту, где нет ни поверхности, ни дна, ни тьмы, ни света… К его открытым глазам подносят ярко горящий фонарь, но они не видят света; лицо его багровеет, наливается кровью, перекашивается последней судорогой и затихает. Агония оставляет его.