— Кто поедет? — не понял Пэнкок.

— Ты.

— Я? — На его лице было написано такое изумление и растерянность, что Сорокин рассмеялся, — Да этого быть не может!

У каждой яранги стояли люди и смотрели на приближающийся пароход. Драбкин пошел за биноклем.

— Он пошутил? — спросил Пэнкок.

— Нет, — ответил Сорокин, — он не шутил. Мы все никак не решались сказать тебе… Ведь ты недавно женился, да и вдруг не захочешь…

— Как вы могли подумать такое? — обиделся Пэнкок. — Правда, страшно очень… но ведь и в море бывает нелегко. А тут среди людей… Зато я вернусь учителем! Какомэй! Да если Млеткын ездил в Америку, а Тэгрын сидел в тюрьме в Петропавловске, почему я не могу поехать в Ленинград? А Йоо? Она подождет, она мне верит. У нас тоже, наверное, это самое, как сказала Наргинау — любовь…

Драбкин вернулся с биноклем, и Сорокин сообщил ему, что Пэнкок согласен ехать в Ленинград.

— Молодец! — сказал Драбкин и пожал руку Пэнкоку. — Я всегда думал, что ты настоящий комсомолец!

А пароход все приближался, и уже можно было различить надстройки, возвышающиеся над черным корпусом.

26

Никогда, даже во время песенных торжищ, собиравших людей с южного, северного побережья и даже гостей с другого, американского берега, в Улаке не бывало так оживленно, как сейчас. Галька исчезла под грузом — мешками, ящиками, деталями сборных домов. Возле старой школы уже поднималось новое здание интерната. Стучали топоры, ветер разносил по селению незнакомые запахи свежего дерева и красок. Бригада плотников работала днем и ночью.

Приехали в Улак и учитель, и фельдшер, и — что совсем неожиданно — радист с аппаратурой. Станцию решено было разместить пока в старом школьном домике. Иногда на берег сходили моряки и бродили по Улаку, знакомясь с жизнью экзотического чукотского селения. Старший механик, владелец фотоаппарата, снимал яранги, женщин, расщепляющих моржовые кожи, ребятишек, гирлянды моржовых кишок, байдары, охотников.

Сорокин целыми днями сидел за столом — работал. Надо было успеть привести в порядок свои записи, подробно изложить наблюдения, поделиться достигнутыми результатами, подготовить материалы по чукотскому букварю…

Пэнкок готовился к отъезду. Когда по Улаку разнеслась весть о том, что парень едет в Ленинград, чтобы вернуться оттуда учителем, многие просто не поверили этому.

— У нас всегда было так: кто кем уезжал, таким и возвращался, — авторитетно заявлял Вамче. — Вот Млеткын как был шаманом, так шаманом и вернулся.

— И Тэгрын такой же остался…

— По-русски научился…

— Нынче, чтобы русскому научиться, не обязательно далеко уезжать.

— Так он именно для учения и едет, а не просто так, — заметил Атык. — В Ленинграде, говорят, есть высшая школа. Она стоит на горе высокой. Вот в ней и готовят учителей.

Пэнкок сидел у себя в чоттагине и от нечего делать точил пекуль[28] Йоо. Он уже не мог свободно ходить по селению. Каждый считал своим долгом подойти, поговорить о предстоящем отъезде, дать какой-нибудь совет.

В чоттагин вошел Каляч. Взглянув на гостя, Пэнкок вздрогнул: тесть впервые навестил новое жилище дочери.

— Етти, — сказал Пэнкок, подвигая Калячу позвонок.

— Ии, — ответил Каляч и уселся против зятя.

Йоо поздоровалась и принялась хлопотать с чайником. Ни она, ни ее муж не подали виду, что удивлены неожиданным его приходом.

Каляч оглядел ярангу. Давно он не был здесь. Ничего живут, небогато, но, видать, крепко. В бочках — тюленьего и моржового жира достаточно, на перекладинах висят, вялясь в дыму костра, оленьи окорока. На стенах — винчестер, дробовое ружье, ремни, снегоступы… Все есть, чему надлежит быть в хорошо налаженном хозяйстве.

Беря из жестяной банки мелко наколотый сахар, Каляч спросил:

— Нового привозу сахар-то?

— Нового, — ответил Пэнкок, — приезжий лавочник уже начал торговать.

Обо всем этом Каляч и сам отлично знал, но надо было с чего-то начинать разговор.

— Однако много товару навезли, — заметил Каляч, — где будут хранить?

— Муку сложат и брезентом покроют, — ответил Пэнкок, — а для остального построят склад. Карпентеровский железный перевезут из Кэнискуна и здесь поставят.

— И то верно, — согласился Каляч, — а то он там без толку стоит. Кэнискунцы в пургу там собак держат, все загадили.

— Почистят, прежде чем заново поставить.

— Ии, — кивнул в знак согласия Каляч. — Значит, едешь в Ленинград.

— Еду.

— Не боишься?

— А чего бояться — не к врагам ведь.

Каляч кашлянул.

— Это конечно, не к врагам… Вот только как быть с женой твоей?

— Будет ждать.

— Так это же несколько лет!

— Она знает и готова ждать.

— А если сильно соскучится?

— Некогда скучать ей — ребенок у нас будет.

Этого Каляч не знал. Он пытливо оглядел фигуру Йоо. Вроде пока незаметно.

— Ну, хорошо, родит, а потом начнет скучать? Как тогда? Когда долго мужчины нет, тяжело женщине…

— И мужчине нелегко, когда долго нет женщины.

— Это верно, — согласился Каляч. Он решил сойти со скользкой тропы, спросив напрямик: — А если она уйдет обратно в отцову ярангу?

— Не уйдет.

— Отец может попросить…

— Все равно не уйдет.

— Да почему ты так уверен? — с искренним удивлением воскликнул Каляч.

— Ты забыл? У нас есть мандат, — напомнил Пэнкок.

— Так то — бумага, — усмехнулся Каляч. — Что может слабая бумага?

— Все может, потому что на ней начертаны слова. Вся сила в них, в этих словах. Поэтому-то и еду, чтобы учителем стать.

— Шаманом будешь? — усмехнулся Каляч.

— Зачем шаманом? Просто учителем.

Каляч вздохнул. Ему было трудно спорить с Пэнкоком. В душе он уже давно примирился с судьбой дочери и зять ему нравился. Во всяком случае, мысленно примерив Йоо к другим молодым людям, Каляч решил, что рядом с Пэнкоком ей лучше всего. Они как бы созданы друг для друга… Но Омрылькот и Млеткын просили поговорить с парнем, убедить его отказаться от поездки…

— Неужто не жалко Йоо? — снова начал Каляч.

— Жалко, — ответил Пэнкок. — Но ничего, она потерпит… И будет ждать меня.

— Послушай, Пэнкок, — Каляч вдруг как-то воровато огляделся по сторонам, придвинулся вплотную к зятю и горячо зашептал: — Ты не беспокойся, я буду заботиться о твоей жене и будущем ребенке. Учись и покажи всем этим самым… у Каляча родичи не какие-нибудь там оборванцы или неудачники, а настоящие люди!

Сказав это, Каляч быстро отодвинулся и жадно хлебнул остывший чай. Немного успокоившись, он весело крикнул дочери:

— Йоо! Что же ты не нальешь отцу горячего чаю?

Волна благодарности охватила Пэнкока. Он хотел сказать Калячу что-то доброе, приветливое, но не мог вымолвить ни слова и лишь растерянно улыбался.

— Ничего не говори, — Каляч понял его. — Пусть это будет наша с тобой тайна.

К вечеру в ярангу заглянул Млеткын. Он сделал вид, что удивлен присутствием Каляча:

— И ты здесь? Вот хорошо-то. Вместе поговорим с этим безумцем, — шаман кивнул в сторону Пэнкока.

— Не переменил своего решения? — спросил он Пэнкока.

— Нет.

— И ты, Йоо, и ты — Каляч, неужто не видите, что парень тронулся умом? Да где это видано было, чтобы луораветлан был учителем? Такого не было, нет и никогда не будет!

— Почему? — спросил Пэнкок.

— Да потому, что это не наше дело. Это уж я точно знаю. Я жил в Америке и многое понял…

— То Америка, а это — Советская республика, — возразил Пэнкок.

— Да все это одно! — махнул рукой Млеткын. — Запомни, сынок, то, к чему способны тангитаны, часто не подходит нашему народу. Одумайся, Пэнкок, не срамись… Ведь какой стыд будет, если ты приедешь таким же, каким уехал.

— Многого не было у нашего народа… — проговорил Пэнкок, но тут Млеткын сделал вдруг страдальческое лицо и, перебив его, обратился к Калячу:

— Видел? Слышал? Ну не безумец ли? Вон Гэмо наш. Уж как любит торговать, однако не может. Потому что настоящую торговлю может вести только тангитан.

вернуться

28

Пекуль — женский нож.