— Как это хочет умереть?

— И дал уже слово уйти добровольно сквозь облака, — добавил Тэгрын.

— Ничего не понимаю.

— У нас бывает так… — Тэгрын рассказал о древнем обычае добровольной смерти.

Сорокин начал припоминать: где-то он слышал об этом. Но сейчас ему впервые пришлось столкнуться с необычным делом, когда именно к нему обращались за разъяснением. Быть может, в свое время этот добровольный уход из жизни людей, уже не приносящих пользу окружающим, выражал высшую степень человеческого самопожертвования. Человек уходил, зная, что доля его пищи, тепла, места в пологе достанется тому, кто поможет поднимающемуся поколению.

И все же Сорокин твердо заявил:

— Новый закон запрещает убивать стариков!

— Это правда? — взволновался Пэнкок.

— Правда! — решительно повторил Сорокин. — И кто совершит такое — того будем судить по советским законам как за убийство!

— Это правильно! — воскликнул Пэнкок и выбежал из домика, торопясь сообщить это радостное и поразительное известие больной матери.

В яранге он застал Млеткына. Шаман сидел на бревне-изголовье и беседовал с умирающей.

— Она мне все сказала, — шаман кивнул на Гуанау. — Ты готов совершить обряд?

— Никакого обряда не будет! — заявил Пэнкок. — Новый советский закон запрещает убивать старых людей. И тот, кто совершит это — того будут судить!

— Все верно, сын мой, — как будто соглашаясь, проговорил Млеткын. — Мы переживаем трудное время. С одной стороны, новый закон надо принимать. А с другой — готовы ли мы вот так сразу понять все тангитанские обычаи? Учитель живет в деревянной яранге, спит на подставке, по утрам щетинкой полирует зубы и каждое утро умывается… Ты делаешь такое, Пэнкок?

Пэнкок хотел было что-то сказать, но шаман остановил его:

— Выслушай меня. Разве постиг ты грамоту настолько, чтобы черпать мудрость в книгах? Из начертанного ты читал лишь обращение Камчатского ревкома, которое знаю даже я, неграмотный человек. Ты только издали видел тангитанские обычаи, а уже хочешь подчиняться им даже в таком важном деле, как судьба твоей матери… Подумай, Пэнкок, подумай как следует… Мать твоя дала слово. Если она умрет своей смертью до свершения обряда, что ее ждет там, за облаками? Презрение и страдания! Неужто ты хочешь вот так вознаградить ее за земные мучения?

Пэнкок в растерянности слушал шамана. Все, что говорил Млеткын, было верно и мудро. Но ведь так хочется, чтобы мать осталась жива. Так хочется! Неужели мать, самый близкий, самый родной человек, не доживет до того дня, когда он приведет в свою ярангу Йоо.

Млеткын встал. Дал каких-то сушеных трав, посоветовал заварить их в кипятке, как чай.

— Настой снимает боли, — сочувственно сказал он. — Пусть дорога твоя будет легка и радостна.

Шаман ушел.

Пэнкок слушал тяжелое свистящее дыхание матери, и жалость разрывала его сердце. Может быть, он и впрямь жестокий человек, обрекающий мать на такие мучения? Ведь все может просто и легко кончиться, если проявить твердость.

В горестных и трудных размышлениях прошел остаток дня. Пэнкок сварил мясо, дал выпить бульону матери: от мяса она отказалась. Зато настой шаманских трав выпила с видимым удовольствием.

Зажав под мышкой кожаную сумочку, где хранил бумажные листки и огрызок карандаша, Пэнкок пошел на занятия. В объяснения учителя вслушивался с трудом, никак не удавалось сосредоточиться.

Йоо шепотом спросила:

— Ты почему такой?

— Мать умирает.

— Кыкэ вай, — покачала головой Йоо.

После урока Сорокин пошел с Пэнкоком. Учитель никогда не бывал в этой яранге и удивился убожеству жилища. Все было очень старое, ветхое, даже дерево, поддерживающее свод из моржовых кож. Но следов запустения не было. В чоттагине аккуратно подметено, на стенах висели ружья, снегоступы, мотки лахтачьего и тонкого нерпичьего ремня.

— Кто это с тобой пришел? — превозмогая кашель, спросила Гуанау.

— Учитель Сорокин.

— Хороший гость, — обрадовалась больная. — Угости его чаем.

Сорокин посмотрел на женщину. Она еще была не старая, но очень худая, высохшая. Выделялись только ее большие, добрые глаза с неестественным блеском.

Одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть: женщина находится на грани смерти. Вероятнее всего — чахотка…

Пэнкок не сводил с Сорокина глаз, безмолвно умоляя его сделать что-нибудь для умирающей матери. Но что мог сделать учитель? Он был так же бессилен, как сам Пэнкок. Он только почувствовал, как на его плечи легла еще одна тяжкая забота, еще одна ответственность, теперь уже за жизнь человека, за Гуанау, мать ближайшего Друга.

— Давно болеет? — спросил Сорокин. Надо было хоть что-то говорить.

— Давно, — ответил Пэнкок. — Поначалу просто кашляла. Все думали, что скоро пройдет. Потом как-то сплюнула на снег — будто огонек упал: кровь. Наверное, года четыре прошло с тех пор. Было то лучше, то хуже. Иногда казалось, что болезнь совсем ушла, покинула нашу ярангу. Но она просто пряталась, отдыхала… И вот уже полгода так…

Больная что-то хотела сказать, но не смогла — зашлась в кашле.

— Послушай! — Сорокин вдруг вспомнил Лену Островскую. — Надо съездить в Нуукэн! Лена умеет лечить!

— Да, я слышал об этом! — обрадовался Пэнкок. — Айваиалины[21] рассказывали. Хорошо лечит она!

— Вот и поедем с утра пораньше! — сказал Сорокин. — Готовь упряжку.

На заре в окошко постучал Пэнкок.

Сорокин облачился в дорожную кухлянку, натянул поверх полосатую камлейку и вышел на улицу.

В этот ранний час люди уже собирались на охоту. Раскрытые двери яранг светились желтым светом горящего в каменной плошке мха.

Сорокин уселся позади Пэнкока, и нарта двинулась в темноту, под грозно нависшие козырьки скопившегося за долгую зиму снега.

Путники не видели, как пристально следил за их нартой Млеткын, следил до тех пор, пока она не скрылась в нагромождениях торосов.

Шаман вышел из яранги и огляделся: над Дежневской горой висела дымка — значит, поднимется ветер и под скалами будет мести поземка. Это хорошо.

Это хорошо, что Пэнкок и Сорокин поехали в Нуукэн, хорошо, что Гуанау при смерти, и хочет или не хочет Пэнкок, но ему придется задушить ее. Это хорошо, что уехал милиционер и Наргинау сохнет в тоске по нему. Все складывается как нельзя лучше. Пусть Панана сгибает пальцы в презрительном жесте: скоро ей придется самой согнуться перед Млеткыном, когда не станет ни родового Совета, ни тех, кто принес смуту и пустые надежды этим голодранцам.

Держа в руках снегоступы, Млеткын пошел по направлению к Сэнлуквину — обычной тропой морских охотников. Против Одиноких скал охотники, как правило, поворачивали в море, где течение расшатывало льды и в разводьях можно было подкараулить нерпу. Млеткын же свернул к каменному обрыву. В темноте трудно было разглядеть это маленькое ущелье, забитое снегом и льдом, но еще труднее было вскарабкаться по нему наверх: одно неосторожное движение…и можно сорваться, свернуть себе шею или пропороть брюхо на острых вершинах ледяных ропаков.

Когда Млеткын поднялся на плато, в лицо ему ударил ветер: начиналась поземка. Не превратилась бы она в настоящую пургу, не скрыла бы видимую отсюда дорогу из Нуукэна в Улак…

При свете разгорающейся зари Млеткын сделал себе снежное укрытие, где можно было спокойно дождаться возвращающейся нарты.

19

Упряжка подъехала к Нуукэну уже в разгар дня, когда в школе шли занятия. Утоюк постучал в класс и сообщил Лене:

— Твой товарищ из Улака едет.

Лена вышла на улицу. С высоты хорошо была видна нарта. Она медленно приближалась к стойкам с поднятыми на них охотничьими вельботами — там путники обычно привязывали собак.

Вот подъехали, остановились. Второй седок, в полосатой камлейке, соскочил с нарты и тут же стал карабкаться вверх.

Лена узнала Сорокина и радостно заулыбалась;

— Петя! Что так неожиданно?

вернуться

21

Айваиалины — эскимосы.