Изменить стиль страницы

— Пожалуйста,— опять сказал Бурденко и подумал: «Зачем это я вроде напросился пойти в какой-то подвал, на какую-то работу? И почему этот Николай Гаврилович все время попадается мне на глаза? Или я ему попадаюсь?»

Было это в девятом часу утра. До вечера, до шести часов вечера, было еще далеко. И Бурденко быстро вытеснил из памяти весь этот разговор, тем более что ему предстояло прослушать и записать две лекции.

До глубокой старости он сохранил благодатную способность,— углубляясь в какое-нибудь занятие, отдаваться ему всем существом, мгновенно вытесняя из памяти все, что было «перед этим» и что должно быть «после этого».

После лекций он зашел в студенческую столовую — не обедать, а съесть только порцию гречневой каши, которая почему-то называлась солдатской. В меню он увидел свой любимый гороховый суп и, главное, услышал его удивительный запах. Решил взять две порции, чтобы не брать второе.

Все места за столами были в этот час заняты. Поэтому Бурденко ел стоя, поместив две тарелки рядом на высоком подоконнике.

Около него толпились студенты. И этот черненький, как жук, Слушкевич подошел сюда:

— Что это вы едите, коллега, так увлеченно?

— Горох. Очень рекомендую.

— О, эта еда не для меня,— заглянул в тарелку Слушкевич. И поморщился.— Неужели этот жирок вам, коллега, ничего не напоминает?

— Ничего,— сказал Бурденко, но вторую тарелку уже не стал есть. Не смог. Вышел из столовой и тут же, у крыльца в садике, его потрясла такая рвота, какую не запамятовать во всю жизнь.

Он еле добрался до общежития.

Ослабевший, лег «у себя за печкой» и думал все время одно и то же для собственного успокоения: «Хорошо бы как-нибудь подловить где-нибудь этого жука Слушкевича и набить ему морду. И второму, курчавенькому, который смеялся, тоже бы надо как следует дать. Они еще не знают, с кем связались». Потом, уже совсем ослабевший, уснул.

Проснулся он как будто от толчка. За окном уже было темно, и от окна сильно дуло. Должно быть, накипал мороз.

За общим столом играли в карты.

— Не скажете, который час, коллеги? — спросил Бурденко, высунувшись из-за печки.

— Без двадцати шесть.

А что же должно быть в шесть?

Ах, надо было пойти к этому Николаю Гавриловичу.

Вдруг страшная дрожь, как озноб, охватила все тело, даже застучали зубы. А может быть, не ходить сегодня? Что я, подрядился разве? Что я, клятву дал? Просто поговорили. А кто сказал, что в шесть часов? Это он сказал. А что я сказал? Нет, надо пойти. А то опять подумают, что я чего-то боюсь. А я действительно боюсь. И весь университет будет знать, что я боюсь. Нет, неудобно. Надо пойти.

Бурденко надел башмаки, полушубок. Когда он вышел из-за печки, за общим столом не только играли в карты, но и пили чай. В центре стола стоял огромный медный самовар с медалями.

— Коллега, садитесь с нами чай пить.

Никогда, кажется, Бурденко так не хотелось выпить чаю, как в тот вечер. Никогда он не испытывал такого желания согреться чаем, как тогда. И в самом деле, почему бы ему было не остаться, не посидеть с товарищами? Уж если была необходимость пойти в мертвецкую, так лучше всего днем или утром, а уж никак не вечером.

— Нет, спасибо,— сказал Бурденко, с сожалением поглядев на самовар.— Спешу, запаздываю.

— Ну, конечно, если она идет, чай ее не заменит,— пошутил кто-то. И Бурденко было приятно, что товарищи думают, что он спешит на свидание.

На улице было уже совсем холодно. Высоко в небе висела луна. Улицу переметала поземка. Бурденко постоял с полминуты в подъезде общежития, будто раздумывая, в какую сторону направиться. И побежал налево, в сторону анатомического корпуса. Побежал, потому что мало оставалось времени до шести и стыли ноги на холодном тротуаре. Хорошо бы ему купить валенки или, в крайнем случае, галоши. Ни за что не перезимует он по такой погоде в летних башмачишках. И как скользко...

На заднем дворе анатомического корпуса он остановился и отыскал в полутьме ту узкую, необшитую, как другие, войлоком и брезентом дверь. Взялся за ручку, дернул. Дверь, однако, нисколько не подалась. Дернул еще раз. И еще. Что она, заколочена или заперта изнутри?

Или, может быть, это не та дверь? Нет, та. Взялся двумя руками со смутной надеждой, что она не откроется, но дернул на этот раз изо всех сил. Дверь, забухшая на раннем морозе, наконец распахнулась и фыркнула тяжким, вонючим теплом.

САМОЛЮБИЕ

...Бурденко побывает потом — годы спустя — на войне, даже на нескольких войнах, услышит мистически страшную канонаду, увидит множество смертей, горы трупов. Его самого потом ранят, контузят, оглушат. Но он, наверно, никогда уже не испытает большего страха, чем в тот 8имний, холодный вечер в Томске, на широкой верхней ступеньке, ведущей в глубокий подвал.

«В какое бы помещение ты ни входил, прежде всего надо немедленно снять шапку». Это было внушено еще в раннем детстве. «Потом ты должен поискать глазами икону и перекреститься». Креститься Бурденко уже перестал. А шапку он снял тотчас же, как переступил порог. И тотчас же тяжелая капля скатилась с потолка ему на голову и, холодная склизкая, поползла за шиворот, как гусеница, сообщая всему телу неукротимую дрожь.

Дрожащий, он спустился на четыре ступеньки вниз и остановился на продолговатой каменной площадке, стараясь, как говорится, взять себя в руки. Но дрожь отчего-то усиливалась и даже вдруг застучали зубы.

А в самом низу подвала, как в тумане, горели огни и слышались голоса. Бурденко явственно расслышал раздраженный голос Николая Гавриловича:

— Ничего не знаю, ничего не знаю. Я такой же, как вы, человек...

«Что он, с покойниками там разговаривает? Глупость какая».

Бурденко стоял на площадке, не в силах двинуться дальше и боясь почему-то смотреть по сторонам, где направо и налево белело что-то, внушавшее особый ужас.

— А я считаю, что, если человек пришел работать, он должен работать. И ни на кого не ссылаться...

Это продолжал говорить Николай Гаврилович. И от этого голоса Бурденко становилось легче. Он стал спускаться все ниже, зачем-то про себя считая ступеньки. И от этого счета ему тоже становилось лучше. Он насчитал еще восемь ступенек и, перешагнув через какие-то трубы и шланги, вошел в большое помещение, заставленное белыми длинными ваннами, чанами и еще чем-то, что не сразу удалось рассмотреть в неярком освещении.

— Голубчик вы мой, как я рад! — пошел к нему навстречу из полумрака Николай Гаврилович в темном халате и кожаном фартуке, как мгновение спустя рассмотрел Бурденко.— Боже мой, как вы вовремя! И как вы выручили нас! А я не ожидал.

Бурденко следовало бы тоже что-то ласковое сказать. Или хотя бы вежливое. Например: «Добрый вечер». Но он не мог разжать рот. Бывает же такое. Дрожь чуть утихла. А рот замкнулся, как навсегда.

— Просто бог нам вас сейчас послал. Подумайте, Исидор не явился. Загулял. С ним случается такое. Иван сломал ногу. Сергей Семеныч уехал до субботы в деревню: жена родила. Послал за Костюковым, он в инфлюэнце. Остались мы вот втроем. А нам надо приготовить сегодня два пищевода и еще кое-что самое, между прочим, трудное, для профессора Роговича. Становитесь, голубчик, вот сюда. Я вам сейчас покажу. Попробуйте надеть вот эти перчатки. Надеюсь, у вас руки в хорошем состоянии! Одним словом — ни царапин, ни порезов? Ничего такого? Ну, тогда хорошо. А то, ведь знаете, нужна осторожность. Дело имеем с трупом. Да что я говорю. Примерьте, пожалуйста, сперва халат. И обувь надо сменить. Вот это наденьте.

Бурденко все еще не мог разомкнуть зубы. А Николай Гаврилович все говорил и говорил, задавал вопросы и сам отвечал на них, уже не глядя на Бурденко, но подавая ему черные гуттаперчевые перчатки и халат и показывая место, где Бурденко, видимо, должен работать.

— Тимофеич,— ты будешь помогать господину студенту. Хотя к чему такая официальность. Я помню, вы мой тезка — Николай. Не запомнил ваше отчество...