«Хооо!» — кричит немец, будто погоняет быков. Но я бросился за выступ скалы и тут же услышал гранату господина сержанта! Вот и все… Потом мы взяли пулемет, диски, оружие тех двоих и вернулись назад. Так было… И сам не знаю — будто у меня в груди было два сердца. Потому что, когда ты вместе с господином сержантом, он будто еще одно сердце вкладывает в тебя… А с двумя сердцами оно полегче…

* * *

Дни и ночи проходили так, что мы не замечали, как они проходят. Время казалось чем-то инертным, остановившимся на месте будто навсегда, в чем мы завязли и не могли выбраться. Наши глаза не замечали вокруг ничего, кроме войны. Мы и не заметили, как растаяли снега, как проросла трава, потому что не думали об этом и не ощущали того состояния обновления, которое приносит с собой весна. Мы были в состоянии жестокой схватки, которая требовала нас целиком, и, когда мы оказывались на день-два в резерве, то спали беспробудным, тяжелым сном.

Проходили дни, недели, месяцы максимального напряжения, когда мысли были заключены в атаки и контратаки, перебежки и стрельбу. Мы появлялись из земли как привидения, падали на землю, укрываясь, зарываясь заросшими щеками в землю, ожидая следующего рывка вперед, момент которого мы ощущали. Каждая наша мышца действовала автоматически, каждое намерение, каждое решение рождалось, претворялось в действие будто подтолкнутое тщательно отлаженной пружиной. Целыми неделями мы не смотрели друг на друга, может, даже забыли о существовании друг друга, а поскольку эта схватка не кончалась, нам казалось, что мы все больше забываем друг о друге и отчуждаемся один от другого.

Но однажды утром кто-то первым заметил в долине расцветшую яблоню. Она казалась бело-розовым канделябром на темно-голубом фоне пейзажа. Солдат, первым увидевший ее, протянул руку и сдавленным от волнения голосом, будто сделал какое открытие, произнес:

— Весна!..

Мы посмотрели в сторону, куда он показывал рукой, и в тот же момент снова обрели самое себя. Мы забыли все: войну и усталость. Мы ощутили неизмеримую тоску по тишине, по самим себе. Охваченные этой тоской, мы заговорили:

— Пора выходить в поле с плугом…

— Давно уже вышли…

— У нас сажают кукурузу…

— У нас давно уже взошла…

И только тогда, разговаривая каждый сам с собой, мы стали замечать зеленевший в горах терновник, сверкающие на солнце ручьи, раскачивающиеся на тонких стебельках цветы. Так бело-розовый канделябр расцветшей яблони снова пустил ход времени. Только тогда мне показалось, что я слышу иволгу в своем саду, которая пела так, как пела все годы моего детства. Она начинала с самого раннего утра, с туманного восхода солнца, и не прерывала свой певучий и какой-то озорной свист до вечера. Мне захотелось лечь лицом вверх и следить за неустойчивыми фрегатами облаков, плывущими на запад. Может, я так и лежал бы весь день, если бы не услышал слова, которые разом разрушили все очарование весны:

— Противник впереди!

Я вырвался из цепей тоски по тишине, по самому себе и крикнул, чтобы услышали все:

— Огонь!

Неужели прошел час с тех пор, как мы остановились по приказу командира батальона на новом рубеже? Кто мог бы знать! Время снова стало течь медленно и остановилось на месте.

— Огонь! Всей ротой!

Враг пробирался под прикрытием скал, крутых берегов и оврагов. Он снова предпринял отчаянную контратаку, какие предпринимал не раз в эти недели. И вдруг расцветшей яблони не стало видно — ее затянул дым взрывов. Я несколько раз пытался отыскать ее взглядом. Один раз она, кажется, слабо мелькнула сквозь дым. Ее искали, конечно, и солдаты, они чувствовали потребность еще раз увидеть ее и поэтому стреляли с бешеной яростью по приближающемуся врагу.

Вечером того же дня расцветшая яблоня находилась уже в нашем расположении. Мы могли видеть ее вблизи, слушать тихий шелест ее веток. Она роняла белый снег на наши каски. Она распространяла опьяняющий запах свежести, молодой зелени, сырости, смолы, и в некоторые моменты мне казалось, что я дома и лежу в саду, где цветет черешня, растет высокая трава и шелестят березы.

По всей линии фронта стало тихо, и мы стояли вблизи цветущей яблони с таким чувством, будто беседовали с кем-то пришедшим издалека с вестями для каждого в отдельности, с кем-то, кто, устав с дороги, все не может смежить веки, пока не расскажет все, что у него на душе. Мы стояли возле нее и испытывали искушение пройтись босиком по живой, росистой, полной сока траве, и, возможно, мы сняли бы ботинки, чтобы хотя бы охладить натруженные ноги, если бы нам не помешали так часто повторявшиеся слова:

— Внимание, противник!..

На нас напало странное, нервное нетерпение. Мы готовы были все время быть на марше, без привалов, нигде и никогда не выпускать оружие из рук, пока не покончим с этой стереотипной жизнью: «Перебежками вперед!», «Укрыться!», «Противник слева!», «По пулеметному гнезду…», «Господин младший лейтенант, убит…», «Не оставляйте меня, братцы, не оставляйте!», «Я не хочу умирать!», «Не хочу!». Чтобы кончился раз и навсегда зловещий свист снарядов, чтобы можно было забыть, как раскаляются стволы пулеметов, чтобы вырвать из наших душ черное предчувствие смерти перед каждым боем, чтобы можно было, наконец, ходить по земле выпрямившись, независимо от того, что происходит вокруг!

О, как нас мучило это странное нетерпение! Мы открыли для себя весну, и, конечно, она пробудила в нас это нетерпение, или жажду тишины, или то и другое вместе. И все же даже и теперь я не могу точно сказать, что это было на самом деле: нетерпение, или жажда тишины, или новое бурное проявление ненависти. Знаю, что мы наступали, а противник в замешательстве отступал, упорно обороняясь, и мы были полны решимости не останавливаться, пройти через него, пройти через тех, кто может встретиться на пути, и остановиться только тогда, когда не с кем будет сражаться. Что-то жгло наши души, гнало нас вперед через любые препятствия, любое сопротивление. Но пора было успокоиться. Прибывший со связным приказ из батальона обязывал нас закрепиться на ближайшем рубеже. Естественно, приказ вызвал у меня недоумение. На секунду в голову пришла мысль, что до часа наступления полной тишины, который мне казался очень близким, еще очень много времени. Следовательно, напрасно пройдет и эта весна, а может, и еще одна… И все же заключительные фразы, хотя и обычные, звучали по-особому в тот день: «Предлагаем беречь людей. Избегайте любых жертв!»

Мы остановились. Указанный рубеж проходил по краю поляны. С места, где мы расположились, поляна открывалась зеленая и словно еще частично скрытая пеленой от нашего взора. Посреди поляны стоял охотничий домик с закрытыми ставнями. Я установил в направлении окон два ручных пулемета, и после этого мы начали рыть укрытия, будто готовясь надолго остаться здесь, возле леса, на краю поляны с охотничьим домиком.

День тянулся томительно, поскольку, после того как мы вырыли укрытия под высокими ветвистыми деревьями, мы не знали, как убить время. Противник тоже окопался по ту сторону домика, оставив, возможно, одно-два отделения прямо за ним, и молчал. Молчал весь лес, молчали все долины, будто, притаившись, ожидали чего-то.

Я вышел из укрытия и направился во взвод Сынджеорзана, бывший мой взвод, чтобы найти себе какое-нибудь занятие. Мною все еще владело то странное нетерпение, и я хотел избавиться от него.

— Здравия желаю, господин младший лейтенант!

Я узнал голос Панэ и присел рядом с ним, прижавшись спиной к влажной, прохладной стенке окопа.

— Что поделываешь, Панэ?

Я не ожидал никакого ответа на свой вопрос, я хорошо знал, что можно делать в подобной ситуации, более того, я видел в руках капрала замусоленные карты. Напротив него сидел солдат Вова, ожидая. На такой вопрос можно дать ответ лишь из вежливости, но Панэ, глубоко вздохнув, все же ответил:

— Я соскучился по тишине, господин младший лейтенант. С некоторого времени мне хочется тишины, и иной раз, когда начинают стрелять, я готов заткнуть уши…