— Сходи-ка, брат, проверь, как дела в траншее политруков, — послал капитан своего начальника штаба.

Траншея политруков. Двадцать пятого февраля, обходя последнюю линию обороны и подсчитывая ее последних защитников, Железняков увидел в одном из траншейных отводов группу стариков. Эти престарелые по его представлению люди — каждому не меньше, а то и больше сорока — все были политработниками, все из Ульяновской области, которая отдала формирующейся в ней триста сорок четвертой дивизии свой партийный актив. Недолго она существовала на свете, траншея политруков, всего несколько часов, а помнили ее в тысяча сто пятьдесят четвертом полку до последнего дня войны. И позже. А разъезжаясь по стране, ветераны полка разнесли из края в край и память о ней.

В ней были люди, все до одного знакомые с довоенных лет, по довоенной работе, встречам и совещаниям. В полку они были парторгами, политруками, хозяйственниками.

Политруки уже не существующих рот. Рот, уничтоженных жестоким огнем. Им уже некем было командовать, некого воодушевлять, кроме самих себя: все их бойцы, оседлавшие Варшавское шоссе, полегли вокруг деревни Людково. Их двадцать пятого февраля как магнитом стягивало друг к другу, к своим одногодкам. Они, умудренные жизненным опытом люди, бойцы гражданской войны, давно и ясно представляли себе безысходность положения. И в последнем своем смертном бою хотели быть рядом друг с другом.

Теперь, собравшись в одну траншею, политруки лежали в один ряд на ее бруствере, тщательно прицеливались, стреляли, неторопливо — спешить уже было некуда — Переговаривались между собой короткими фразами, с полуслова понимая один другого, как когда-то на районные активах и совещаниях, и были по-крестьянски вежливы и обстоятельны.

По-стариковски пристраиваясь поудобнее и разложив вокруг себя огнеприпасы, как мастеровые кладут под руку инструмент, стреляли они с места, не уходя с него, и если опускались на дно траншеи, то только убитыми.

Медлительный, редкий, на выбор огонь стариков был страшен. Целый вал трупов громоздился перед траншеей политруков. И как по пулемету Кузнецова, гитлеровцы хлестали но ней огнем беспрерывно.

Когда Железняков втиснулся в траншею политруков, ему навстречу шел политрук Корсунский, волоча за собой ящик с гранатами. Он распрямился, задыхаясь и держась за сердце, но улыбался Железнякову.

— Виктор! Ну, что там у вас, что капитан думает?

Железняков рассказал, что капитан рассчитывает до ночи держать шоссе под огнем. А в ночь пробиться к дивизии. Он помог Корсунскому перетащить гранаты.

— Пригнись, политрук, — попросил он, видя, что пули взбивали снег на бруствере, обдавая их с Корсунским ледяными крошками.

Тот махнул рукой. Сил нет приседать. Набегался за эти дни, слоновье сердце нужно, а у него гипертония, он летом еле упросил комиссию в Ульяновске, чтоб в армию пропустили. Под Людково не пропускали — пробился.

Ну что для него сделать теперь, для старика, чем помочь больному сердцу его? Железняков дотащил ему гранаты на правый фланг траншеи политруков, выкопал ниши для них и ушел.

— Спасибо, Витя, — двумя руками сжал его руку на прощание Корсунский. — Век не забуду.

— Я еще приду, политрук, — сказал Железняков. Щеки его пылали: хотелось вспомнить, как звать старика, и не удавалось, да, наверно, он и не знал этого никогда. — На обратном пути загляну.

Он обошел траншею, перешагивая через убитых, перекинулся словом с каждым живым и подошел к полковому медпункту — глубокой воронке, подправленной солдатскими лопатами.

— Комбат! — поднялись ему навстречу его артиллеристы. — Комбат! Живой!

Раненых было мало. Не дожили раненые до третьего дня. Всего-то лежало их здесь восемь человек. И среди них четверо его батарейцев: двое Поповых, Нестеров и Епишин.

Бредил, никого не узнавая, герой полка политрук Ненашкин, метался на подстеленных шинелях. Достала и его, неуязвимого, немецкая бомба.

Возвращаясь, Железняков опять увидел Корсунского. Бледный и спокойный лежал он на дне траншеи. Две пули навсегда успокоили больное сердце политрука.

Капитан Кузнецов, когда Железняков вернулся, сидел на пулеметных коробках и смотрел, как лейтенант Мухин чертил по дну окопа извилистые линии.

— Вот здесь… здесь и здесь, — показывал Мухин, — и здесь тоже, и не стреляют, и не видел их тут никто… Вполне мы можем прорваться.

— Докладывай, — кивнул Кузнецов Железнякову.

В полторы минуты уложился Железняков со всеми своими сведениями по всей обороне — шестьдесят семь человек в строю имел во второй половине двадцать пятого февраля тысяча сто пятьдесят четвертый полк. Восемь раненых. Патронов мало. Гранат могло хватить и на завтра.

Бешеный минометный огонь обрушивается на траншею. Дым, огонь, треск, слов не слышно, хоть в самое ухо кричи, не слышно. Все сидят на дне и смотрят вверх. А там по самому брустверу пляшет огонь, тает бруствер, становится зубчатым, как пила, растворяется.

Кузнецов, тронув Железнякова за плечо, показывает на себя и на борт траншей, обращенный в сторону Людкова, а ему в противоположную сторону. Оба вскакивают одновременно.

У Железнякова кружится голова, огонь плещет ему в лицо, бросает в глаза ледяную крошку, ничего не видно сквозь него и клокочущий дым. Но нужно привыкнуть, привыкнуть мгновенно, пока не снесло тебе голову, и увидеть, обязательно увидеть сквозь вою круговерть, где враг, не идет ли уже в атаку.

Сбросив перчатки, сжав пальцы в трубки, заслонив ими глаза как биноклем, обводит Железняков весь фронт слева направо и медленно, очень, как ему кажется, медленно справа налево.

Гитлеровцы лежат, где были, не движутся. Хорошо это или плохо — неизвестно, но он установил это точно.

На дне траншеи Мухин ватным тампоном вытирает ему кровь с лица. Ран нет, пустяки, посекло щеки и лоб ледяной пылью, а может, и железной окалиной, и малыми осколками.

Они с Кузнецовым показывают на пальцах и друг другу и Мухину обстановку, а мины по-прежнему грохочут и пляшут над ними. Атаки нет. Так проходит пять минут, десять. Им кажется, что уже целый час бушует огонь, закапывая и разрывая их окоп.

Подымается наблюдать Мухин. Через некоторое время опять Железняков. Кузнецову подняться для наблюдения больше не дают, не хотят остаться без главного командира обороны. Но когда обрывается минометный огонь и крик атакующих немцев сливается в общий рев, первым опять стреляет пулемет Кузнецова. Капитан опять перебрасывает «дегтярь» с одного борта траншеи на другой, бьет, бьет, и гитлеровцы стихают. Поставив пулемет Мухину на спину, Кузнецов разгоняет группу противника, идущую со стороны Проходов, и атака на этом кончается. Защитники траншеи опять все сидят на дне. И только неуязвимый капитан так и стоит, стреляя из пулемета по шоссе, сбивая с него разбегающуюся немецкую роту.

Мухин, обняв Железнякова, что-то говорит, а тот еле слышит, оглох, наверно, наполовину. Может быть, поэтому крик атакующих врагов казался ему каким-то тихим плачем. Но вскоре слух возвращается. Воевать еще можно.

Майор Страхов, в очередной раз доложив штабу армии, что по наблюдению из Проходов движение по Варшавскому шоссе у немцев не восстановлено, выслушав все, что ему оттуда говорят о необходимости наблюдать не только из Проходов, внимательно оглядывает округу. Он собрал сюда все, что было можно. Прочно держит Проходы, врезавшиеся в немецкую оборону между Медвенкой и Алферьевской. Противник уже несколько раз пытался перерезать узкий коридор, соединяющий Проходы с главной линией обороны в районе деревни Красная Горка. Но все атаки отбиты. Плотный минометный огонь и огонь пулеметов за холмами, открывающими шоссе, показывает, что там еще сражается десант, но что там может уцелеть, кто там может уцелеть, совершенно неясно. И еще больше неясно, как они, эти уцелевшие вопреки всем расчетам люди, могут препятствовать восстановлению переброски немецких войск.

Страхов поднимает глаза и видит лейтенанта Мареева.