— Бегом! Бегом! Во всю мочь.

Вместе с пулеметчиком обгоняет раненого и поводыря. Хорошо хоть успели на километр уйти от мостика. Пока оттуда догонят, они постараются прорваться через немецкую группу, соединившуюся на шоссе. Железняков и не думает, что это невозможно — бой четверых против двадцати. А может, и против сотни. Измученные против свежих. Три ствола против десятков. Но… но… но… ничего другого не остается, бой ведешь в любых условиях. А залечь и умереть — это всегда успеется.

Повезло. На войне всегда кому-то везет, часто получается то, что никогда не может получиться в тихие мирные дни.

Десант img_17.jpeg

Фрагмент памятника десанту 1154-го полка на Варшавское шоссе.

Немцы, стоящие на блиндаже, — их там уже человек десять — решили остановить убегающих минометным огнем.

— Фойер, — орут они, — фойер… фойер…

За километр слышно, так вопят.

И мины как по заказу ложатся перед железняковской группой. Густо ложатся, минометов пять лупят, не меньше.

Этот огонь может остановить кого угодно. Отсечь, остановить, заставить залечь. Он не может остановить четверых — ошалевших, хрипящих, бегущих прямо в дым и огонь, не имеющих ни одного шанса на жизнь.

Гитлеровцы сзади опять переносят огонь, опять кладут мины перед бегущими, опять перед ними, опять. А те уже сходятся с противником на шоссе. И немецкие мины бьют по немцам, которые совсем не хотят умирать из-за четверых, которым все равно никуда не уйти.

В брешь, пробитую минами, все четверо проходят беспрепятственно.

— Как дела? — хлопает Железняков раненого по спине, обгоняя его после того, как на гребне холма остался с немецким пулеметом, дострелял последние патроны и бросил его — пусть фрицы берут свои немецкие трофеи. Теперь он налегке догнал группу. — Награду обеспечиваешь? — поддевает он еще, видя, что тот выбился из сил, крепится из последнего. — За тобой награда, не забудь!

Раненый мычит что-то радостное. Ответить не может: в зубах закушен ремень. Но он уже слышит близкую перестрелку. Значит, добежали. Перед ними полк. Жизнь, значит. Жизнь. Пусть смеется лейтенант. Он бы и сам посмеялся. И стыдно, конечно. Действительно, нагородил — награду за него дадут, подумаешь, какой маршал.

Железняков что-то орет, размахивая наганом, в котором не осталось ни одного заряженного патрона, зовет куда-то на прорыв, требует, чтобы его отпустили, он один покажет всем, как надо воевать. Веселые круглые глаза капитана Кузнецова смотрят на него б упор насмешливо и сочувственно.

— Лейтенант, ты пьян. Отдохни минут десять, потом поговорим.

Он пьян? Да ни в одном глазу. А тут все трусы, трусы, трусы! Он — лейтенант Железняков — заставит их воевать!

— За мной! — орет он и лезет из окопа наверх.

Трое солдат с трудом скручивают его, сваливают на дно окопа и садятся на него сверху. А он выгибается, кричит, пытается укусить кого-то за валенок.

— Я арьергард! — бьется он. — Я арьергард!..

— Сорвало парня с нарезки, — нагнувшись к борющимся с обезумевшим лейтенантом солдатам, говорит Кузнецов. — Истерика. Не выпускайте. Пригладьте его утюгом.

Глаза его печальны и мудры. Сколько этих восемнадцатилетних мальчишек было вчера вокруг него. С какой беззаветной отвагой ходили они в огонь. Капитану тридцать восемь лет. Он кажется себе стариком, не дряхлым, но старым-старым, престарелым даже, которому опыт старости позволяет понять каждого из этих юношей в каждом их порыве.

— Помните? — спрашивает он пожилого политрука. — «Я маршал Ней — арьергард великой Армии».

— Припоминаю, — усмехаясь кивает политрук, — у маршала в арьергарде никого не осталось, кроме него. А Витька наш с раненым на шее еще двоих вывел.

Они уходят за поворот траншеи — последней траншеи тысяча сто пятьдесят четвертого полка.

— Приведите «маршала» ко мне, когда остынет! — приказывает капитан на ходу.

С четырех сторон бьют гитлеровцы. С трех бьют их минометы. Им уже несколько раз казалось, что с этим проклятым окопом все кончено: ни одного выстрела не было в ответ. Но стоило по шоссе хоть взводу двинуться к Людкову, как тут же оживал окоп и осатанелым огнем сбивал их с дороги. Варшавское шоссе по-прежнему было непроходимо для немцев.

Капитан Кузнецов стоял в коротком ответвлении окопа с ручным пулеметом — тоже последним пулеметом полка — и зорко следил за Варшавкой. Высунувшись по грудь из окопа, он бил из «Дегтярева» беспрерывно. Четверо, сидя на дне окопа, заряжали ему диски, стрелял один Кузнецов. Этот пулемет — единственный теперь пулемет полка — один держал сейчас Варшавское шоссе, один выполнял ту задачу, которую третий день решал тысяча сто пятьдесят четвертый полк: не давал противнику пройти на Юхнов.

— Капитан! Капитан! — согнувшись в три погибели, подобрался к нему по окопу лейтенант Мухин. — Надо отходить, капитан!

— Отходить? Почему?

— Нас же всех через полчаса здесь перебьют, — шепчет Мухин.

— Ну и что? — громко и весело спрашивает Кузнецов.

Мухин в ужасе смотрит в лицо капитана. Рехнулся тот, что ли? Он не прятался от смерти, помначштаба лейтенант Мухин. Если бы ему рассказали о человеке, который половину бы сделал из того, что делал он сам, хотя бы только в день двадцать пятого февраля, он по праву считал бы, что тот заслуживает ордена, двух, трех наконец, вообще нечем измерить величину его подвига. Но сейчас, когда они сделали все, что в силах человеческих, зачем же умирать, за что? За полчаса времени? За десять поганых фрицев.

Справа, слева, сзади встают разрывы гранат. Гранаты рвутся беспрерывно. А потом тишина, страшная тишина без единого выстрела и взрыва.

Капитан вскакивает на ноги, выбрасывая перед собою на бруствер пулемет. Он не даст фрицу, не даст, он не пустит, он… Кузнецов кричит это, паля по немцам, поднявшимся из снега в атаку. Потом перебрасывает пулемет назад и бьет туда. Потом вправо, влево, опять вперед. Расстреливая диски, он сбрасывает их вниз, а в руке, которую он не глядя опускает в окоп, сразу оказывается новый: четыре человека на дне окопа заряжают ему диски. Он стоит один в этом окопе, до пояса открытый любой пуле, и пулеметные очереди режут его пополам. А он жив, жив и не ранен. Везет храбрецам, везет!

Траншея тоже не молчит. Траншея огрызается то шквальным, то одиночным огнем. Но главным, что притягивает к себе все немецкие стволы до вечера, остается отросток окопа, в котором стоит и бьет, стоит и бьет капитан Кузнецов с последним пулеметом.

В промежутке он присаживается на дно траншеи, и опять глаза в глаза оказывается с помначштаба Мухиным.

— Капитан, надо пробиваться! — опять упрямо говорит тот. Только что он отстреливался, отбивался гранатами, даже прикладом огрел по каске немца, прорвавшегося к траншее, которого тут же и закололи штыками. Не трусил Мухин в бою, нет, не трусил. Но умирать, как он думает зазря, не хочет.

— Лейтенант, — вдруг спрашивает Кузнецов, — ты женат?

— Нет, не женат, — удивляется Мухин, не понимая, при чем тут это, — даже невестой еще не обзавелся.

— Так какого же ты!.. — встает, нависая над длинным скорчившимся Мухиным невысокий капитан. И так он грозен, что кажется глыбой, готовой раздавить лилипута. — Меня двое детей ждут, а я… А ну, бегом на левый фланг! И чтоб не видел тебя до темноты.

Исчез Мухин. А Кузнецов, сдвинув шапку на лоб — каску он так и не надел, хоть их под ногами полно, — доверительно говорит Железнякову:

— Самому мне эта война осточертела. Сейчас нам в Мелекесс бы закатиться, а, лейтенант?

Железняков после истерики был у капитана под надзором. Вышел из-под него, восстановлен в доверии и часа два уже носится по обороне с его приказами, исполняя обязанности адъютанта, начальника штаба и офицера по особым поручениям.

Впервые в том страшном окопе услышит он о Мелекессе. Так заманчиво прозвучало это название, такая разом встала за ним вольная, чуть бесшабашная жизнь, так залихватски потянулся Кузнецов, что, запомнив навсегда, что есть на свете Мелекесс, года два не решался Железняков спросить у кого-нибудь, что это такое. Спросишь, а окажется, что это известно всем, вроде Сочи или Крыма. Смеяться будут. Так, не выясняя, и считал Мелекесс наравне с Ниццей и другими заморскими курортами. И долго удивлялся, узнав наконец этот маленький городок вдали от всех дорог.