— Лекарства свои принимали?
— Вроде бы… Хотя уже не уверена. Они были на блюдце.
Она показала левой рукой в сторону подноса, где стояло пустое блюдце.
— Приняли, — успокоил я ее.
Она попросила убрать одну из трех подушек, подложенных ей за спину.
— Звонил кто-нибудь?
— София, три раза.
Ее мобильный телефон лежал на ночном столике, перед иконой святого Димитрия.
— Вы ведь знаете, конечно, что, когда включаешь мобильный телефон, на экране высвечивается картинка, — сказал я ей. — В одном журнале я наткнулся на рекламу, где для этого предлагают портреты святых. «Загрузите в свой мобильник образ святого, который вас защитит». Предлагается на выбор любой из пятидесяти заступников, у каждого свой код для заказа. Среди прочих и преподобный Паисий Афонский, тот самый, что говорил со змеями.
— Первый раз слышу! — возмутилась она. — Вы хотите сказать, что на моем телефоне тоже есть картинка? А почему София никогда об этом не говорила? Уж я ей все выскажу, когда позвонит! А могу я все-таки узнать, что там изображено?
Я открыл ее трубку.
— Тут небо и облака.
— Небо никогда не навевало на меня мечты. Вот море — да.
— Найду вам картинку с морем, когда вернусь.
— Выберите бурное, как на Тиносе… Я много мечтала в детстве, когда была в интернате у урсулинок. Сестра Одиль, француженка, учила нас хорошим манерам. Она была крайне учтива. Я была убеждена, что во французском языке нет ни ругательств, ни грубых слов. Мне нравилось воображать себе, что Одиль — незаконная дочь какого-нибудь потомка французских королей.
— Это она не давала вам читать по ночам?
— Нет, что вы! — сказала она, словно я ляпнул какую-то невероятную глупость. — За дортуаром надзирала другая, Мария-Тереза. Она нас тоже любила, сестра Мария-Тереза, но не так, как Одиль… Первое французское ругательство я услышала из уст Франсуа. В Париже, на исходе четырех незабываемых дней, которые там провела. Мы были в отеле «Мерис», это знаменитое заведение, в нем часто останавливался художник Сальвадор Дали, как я узнала. Перед самым своим отъездом я призналась, что мне кажется более благоразумным положить конец нашим отношениям. Ему было тридцать семь, на тринадцать лет меньше, чем мне. Когда он убедился, что я не изменю свое решение, он мне сказал: «Va te faire foutre!»[10] Предпочитаю не говорить вам, что это значит.
— А когда он подарил вам велосипед?
— Я обнаружила его однажды утром у решетки сада, он был пристегнут к ней цепочкой с замком. Уверена, что он сам привез его сюда, но так и не показался. В одной из сумочек, висевших по обе стороны багажника, лежали ключ от замка и записка. От него. Благодаря Франсуа я снова стала ездить на велосипеде и делала это многие годы с большим удовольствием. Стоило мне только сесть на него, сразу возникало чувство, будто я молодею. Франсуа так деликатно продлил мою молодость. Но однажды усталость взяла свое.
— В последнее время я тоже чувствую усталость, все чаще.
— Моя — другая, от нее уже не избавиться. Ее все усугубляет. Я устаю даже от сна.
Теперь колпак монаха медленно покачивается взад-вперед. Непонятно, молится он или просто клюет носом во сне.
— Вы мне не сказали, какая картинка у вас самого на телефоне.
— Черно-белое фото моего брата Герасимоса. Кому-то удачно пришло в голову сфотографировать его сразу после рождения. Отец держит его одной рукой. Собственно, там только рука моего отца и младенец, который смотрит вверх, будто на него.
— Должно быть, его смерть причинила вам большое горе.
Пришлось напомнить ей, что, когда Герасимос умер, меня еще и на свете не было.
— Но она и вправду причинила мне большое горе.
— У меня тоже есть для вас одна черно-белая фотография.
Она достала из-под подушек конверт.
— Фото, которое висит в холле, — копия вот этого.
У меня в руке оказался маленький снимок, похожий на те, что попадаются в семейных альбомах. Мне пришлось поднести его к глазам поближе, чтобы рассмотреть девичью косу, оборки на блузке, задумчивые глаза. Свет на этом снимке был резче, тени глубже. Навсикая выглядела тут, возможно, не такой красивой, как на большом фото, наверняка подретушированном, но зато более живой. Я с легкостью мог себе представить, как она спускается с нижних ступеней деревянной лестницы, проходит через комнату в сад. Портрет же в холле исключал любое движение — всего лишь фотография фотографии.
— Моя мать очень любила этот снимок. Это ей пришло в голову увеличить его.
— Мне он тоже очень нравится.
— Ну что ж, дарю его вам! — воскликнула она несколько театрально. — Держите его при себе и покажите моему брату, если встретите. Вдруг это поможет ему вспомнить меня?
— Вы знаете, где это снято?
— Ну конечно! У маминой сестры, бабушки Фрериса, в Оропосе.
В конверте было еще много пятидесятиевровых купюр.
— Я попросила Софию снять для вас две тысячи евро, а она сняла только тысячу! Я ей сказала: «Надеюсь, ты не забыла, моя девочка, что тут я распоряжаюсь!», но ее не очень-то проймешь. Продолжала стоять на своем: «Уверяю вас, тысячи вполне достаточно».
— Она права. Монахи предоставляют и кров, и еду бесплатно.
Я ненадолго оставил ее одну, отнес поднос на кухню, положил на блюдечко таблетки, которые она принимает по утрам, и выжал пару апельсинов, чтобы ей было что попить после сна. Когда вернулся в спальню, она дремала. Я долго, внимательно смотрел на нее, как на свою мать в сиросской больнице. Из ее прически на лоб выбилось несколько седых волосков. Губы были совершенно высохшие. Падавший сбоку свет ночника подчеркивал все морщины, делал заметными даже самые тонкие. Ее прекрасные руки тоже показались мне постаревшими. На пальце по-прежнему поблескивало кольцо с тремя алмазами. «Она подарит его Софии». Я подумал о слезах, которые проливает Христоманос, в последний раз целуя руку Елизаветы. «Он плачет, потому что никогда больше ее не увидит. А у меня для слез нет никакой причины». Я перевел взгляд на икону святого Димитрия. Золото, окружавшее его силуэт, мерцало тем таинственным блеском, который так завораживает Харриса Катраниса. Думаю, что золотые статуи Античности его тоже тронули бы: они были деревянные, как и иконы, а снаружи покрыты сусальным золотом. Увы, ни одна из них не сохранилась, поскольку наш климат губителен для дерева. Святой на иконе был одет как византийский солдат, с копьем и щитом в руках. Уголки его губ, заметно опущенные книзу, придавали ему недовольный, если не упрямый вид.
Я опять посмотрел на Навсикаю. Она моргала глазами. Я дал ей немного воды.
— Вы мало пьете и мало ходите.
— Вы правы, но я не люблю воду. А что касается ходьбы, то она утомляет меня больше, чем все остальное. Расстояния все время увеличиваются. Еще недавно я запросто доходила до зеленых колонн портика. Теперь они слишком далеко, будто на другом конце Кифиссии. Знаете, сколько шагов я должна сделать, чтобы дойти до туалета? Двадцать семь! Вот до чего докатилась — считаю шаги, а ведь ребенком была такой непоседой…
Она согласилась выпить еще несколько глотков.
— Помню свой первый день у урсулинок. Я была с отцом, он снял себе комнату в Лутре, соседней деревне, думая пожить там несколько дней, пока я не решусь остаться. А уже через час после того, как он доверил меня сестре Агнессе, директрисе, я явилась к нему в гостиницу и сказала: «Папа, можешь уезжать…». Какая жалость, что ту школу закрыли! Я слышала, что там теперь устраивают выставки. И будто бы все заброшенные здания сегодня превращают в галереи. Неужели у нас найдется, чем все это заполнить?
Меня снова начало мучить предчувствие, что я говорю с ней в последний раз.
— Не теряйте время, вам еще надо собраться.
— Хорошо, — согласился я, скрепя сердце.
— Желаю удачи, — сказала она.
Когда я переступал порог, она добавила:
— Только осторожнее с дверью на кухню, смотрите, чтобы ни одна кошка не прошмыгнула.
10
«Да пошла ты!» (франц., прим. переводчика).