Изменить стиль страницы

Вспоминал – чем дальше, тем явственнее – слова Герасимова, что агент подобен великому актеру. Хоть лавры принадлежат ему одному, однако без суфлера, который незаметно следит за артикуляцией рта художника и выражением его лица, успех вряд ли возможен, – во всяком случае, на первых порах, пока не удалось войти в руководство боевой организации партии. По прошествии месяца Петров до конца убедился в правоте генерала, хотя поначалу появление неведомого суфлера казалось ему в чем-то даже унизительным. Впервые он ощутил потерянность, когда долго рассказывал члену ЦК Зензинову о том, как его мучили в карцерах, прежде чем перевели в лечебницу, как истязали охранники, как сошелся с врачом: «Я сразу почувствовал в нем нашего друга; у него было открытое лицо и ясные глаза, улыбка ребенка, доверчивая и добрая».

– У Татарова была такая же, – заметил Зензинов.

– Татаров отдавал наших товарищей охранке, а этот устроил мне побег.

– Именно он?

– Конечно! А кто же еще?

– А мы думали, Бартольд. Он нам прислал три письма, спрашивая советов, как надежнее подстраховать ваше избавление, – сказал Зензинов.

Именно тогда Петров впервые почувствовал, что он ведет себя неверно; пусть Чернов живет в царских хоромах, пусть они своим женам платят из партийной кассы и ужинают в ресторанах, все равно, по раз и навсегда заведенным законам партийного этикета, с времен еще Гершуни, сначала было принято говорить о товарище и лишь потом о себе.

Вернувшись домой расстроенным, с ощущением какого-то истерического надрыва, Петров написал письмо Герасимову: «До сих пор того человека, о котором вы говорили, здесь нет. Поэтому положение мое остается прежним. Приглашают, расспрашивают, восторгаются, присматриваются, намекают, но о серьезной работе пока речи не заходило. Следуя вашему совету, я не навязываюсь, а они не предлагают. Как быть? Я теряюсь в догадках. Один раз показалось, что Зензинов посмотрел на меня с некоторым подозрением, но во время следующей встречи разговор получился хороший, даже душевный. Он интересовался, как я вижу будущее. Я ответил, что – намерен отдать жизнь террору, особенно сейчас, когда в империи ощутима общая апатия, страх, усталость. Так было в конце прошлого века, когда страну растолкали такие герои, как Халтурин, Перовская, Александр Ульянов, Засулич, Фигнер, так было и в начале революции, когда Карпович; пошел на свой подвиг, жертвенно отдала себя нашему делу Сара Лурье, сложил голову Иван Каляев. На это Зензинов ответил, что идея хорошая, но единичный террор изжил себя. Надо бить крупно, массово. Только это побудит русский народ выйти из очередной спячки. Я сказал, что идея с актами в Поволжье оказалась химерической, потому что народ там забит и темен. Очаги свободомыслия остались только в северной столице и Москве, хотя в первопрестольной слишком сильна охотнорядческая прослойка. Мы уговорились, что я внесу свой проект, а он отправит его на обсуждение „по кругу“. До сих пор обсуждают. Я пришел к выводу, что без помощи вашего приятеля дальнейшую работу мне вести крайне трудно. Теряем время, что преступно. Пожалуйста, ускорьте отправку „Дибича“. С поклоном Саня».

… Петров допил кофе, положил на мраморный столик десять сантимов, решив уходить, – минуло уже более получаса после условного часа встречи, ждать далее бессмысленно; ощутил на плече чью-то руку, ликующе обернулся и сразу же сник, уткнувшись в зеленые, немигающие глаза Савинкова.

– Александр Иванович, я поначалу должен принести вам свои извинения… Если вы примете их, я бы с радостью сел подле вас.

Петров хотел подняться, но Савинков легко нажал своей тонкой ладошкой на его костистое плечо с чуть выпирающей ключицей, словно бы пригвождая к легкому стулу; взгляда своего не отрывал, словно прилип глазами.

– Садитесь, Борис Викторович, – откашлявшись, сказал Петров. – Кто старое помянет, тому глаз вон.

– Вы действительно не сердитесь на меня более?

– Нет.

– Это правда?

– Правда.

Савинков устало опустился на стул рядом с Петровым, поднял хлысткую руку над головой, официант подлетел немедленно (а я ждал минуты три, отметил Петров, эк они бар чувствуют, нелюди), принял заказ на кофе и «пастисс», поинтересовался, не останутся ли господа обедать, он бы тогда заранее выбрал вырезку, только что привезли из Чрева Парижа, теленка забили ранним утром, мясо еще теплое.

Савинков вопрошающе посмотрел на Петрова.

– Я ж не понимаю по-французски, – сказал тот извиняющимся голосом,

– «Месье», «мадам», «мерси»…

– Нам предлагают здесь пообедать, – объяснил Савинков. – Сейчас одиннадцать, час посидим за кофе, а там можно и полакомиться, сулят приготовить хорошее мясо. Согласимся?

– Я буду вас угощать, – сказал Петров, не уследив за лицом – искорежило гримасой неприязни, губы потянуло влево. – Только в этом случае я соглашусь.

– Думаете, буду возражать? – спросил Савинков без усмешки, столь для него обычной. – Я сейчас без денег, так что благодарен вам весьма.

– Кивнув официанту, мол, спасибо, обедаем у вас, достал портсигар, бросил тоненькую папироску в угол рубленого рта и заметил: – Лишь в одном городе можно быть счастливым, даже если голоден, – в Париже… Помните у Макса Волошина? «Монмартр. Внизу ревет Париж, коричневато-серый, синий; уступы каменистых крыш слились в равнины темных линий; то купол зданья, то собор встает из синего тумана, и в ветре чуется простор волны соленой океана». Красиво?

– Очень, – согласился Петров. – Кто это написал, вы сказали?

– Художник Максимилиан Волошин… Он тут на Монмартре подрабатывает, портретики малюет, меня обедами кормит с выручки… У него еще есть очень красивое словосочетание: «В дождь Париж расцветает, точно серая роза, шелестит, опьяняет влажной лаской наркоза, на синеющем лаке разбегаются блики, в проносящемся мраке замутились их лики, и на груды сокровищ, разлитых по камням, смотрят, морды чудовищ с высоты Нотр Дам»…

– Этот Волошин с нами? – спросил Петров.

Лицо Савинкова продолжало оставаться белой недвижной маской, ни один мускул не дрогнул, хотя фраза Петрова показалась ему безудержно смешной.

– Ваш вопрос слишком категоричен, Саша… Что значит «наш»? Он поэт. Значит, наш. Революционеров создает поэзия. Он живет в Париже зиму. Значит, наш. Подобен нам, гоним ветром, словно ржавый лист севастопольского платана… Если вы вкладываете в понятие «наш» одну лишь принадлежность к партии, то я должен ответить отрицательно, хотя Макс вчера поведал мне мечту своей жизни: построить в Крыму, на пустынном берегу, дом, где станут жить бунтари и поэты… Впрочем, разделимы ли эти понятия? Хотите, прочту стихи о Париже, которые вам наверняка понравятся?

– Хочу, Борис… Викторович, – ответил Петров, проклиная себя за врожденную крестьянскую робость: эк ведь легко он назвал меня «Сашей», а я разбежался на одной своей ноге, чтоб ответить «Борисом», и не смог, засоромился…

Савинков по-щучьи «сглотнул» состояние собеседника, укрепил свое положение:

– Вы меня так не зовите, Саша. За мной и здесь топают… Я с трудом оторвался от двух шпиков, покуда решился к вам подсесть. В боевой организации меня зовут «Павел Иванович»… И вы вперед зовите меня так же, хорошо?

– Да, да, конечно, – ответил Петров, легко согласившись с поражением. – От России быстро отвыкаешь. Здесь свобода, и это нормально, поэтому все эти клички и псевдонимы кажутся ненужными… То, что несвободно, – противоестественно, согласитесь?

Не ответив, Савинков начал читать стихи:

– «В твоей толпе я духом не воскрес, и в миг, когда все ярче, все капризней горела мысль о брошенной отчизне, – я уходил к могилам Пер ля Шез. Не все в них спят. И грохот митральез, и голос пуль, гудевших здесь на тризне, навстречу тем, кто рвался к новой жизни, – для чуткого доныне не исчез. Не верь тому, кто скажет торопливо: „Им век здесь спать, под этою стеной“. Зачем он сам проходит стороной, и смотрит вбок, и смотрит так пугливо? Не верь тому! Убиты? Да. Но живы! И будет день: свершится суд иной… »