Изменить стиль страницы

Прежде, чем войти в освещенные лагерные ворота, мы загасили факелы в сугробах. Воздух, насыщенный ледяными кристаллами, образовывал вокруг электрических лампочек плотное сияние всех цветов радуги, а перед немецкими бараками стояла рождественская елочка, украшенная несколькими свечами — местное население делало их из китового жира.

Наступило Рождество 1946 года.

11

Наконец я увидел северное сияние! Трудно оторвать зачарованный взор от этого чуда природы: по небу струятся, сплетаясь и расплетаясь, жгуты неземного мерцания, складываются в причудливые формы — то они напоминают пестрые крылья экзотической птицы, то раскрываются пышными павлиньими хвостами, а то, опав, ползут, подобно многоцветной змее, низко над линией горизонта. Я слышал тихие звуки арфы, но не был уверен, с небес ли лилась эта музыка или это трепетала моя душа?

Я сидел на гладкой черной скале над умолкшим, скованным льдом океаном, и в ее блестящей поверхности смутно отражалось сияние.

Трепет души, сказал я? Нет, спасибо — слишком уж поэтично. Это был скорее плач, потому что одиночество сжимало мне горло, душило своими ледяными пальцами: все дорогие мне люди уходили из моей жизни, один за другим — а зачем я, болван, цеплялся зубами и ногтями за это сраное, бессмысленное, бездуховное существование, впивался в него, как клещ? Где сейчас мой добрый раввин Шмуэль бен Давид? Он, наверно, помог бы мне разгадать суть, тайные послания, сокрытый высший смысл Природы, создавшей жизнь, но забывшей объяснить нам способ ее употребления.

Я и не заметил, как по щекам у меня покатились слезы. Правда, они успевали стечь всего на несколько миллиметров и сразу же замерзали, образуя на щеках ледяную корку. И тут произошло чудо: вдруг из сияния — сама сотканная из яркого света — появляется Сара. Я крепко жмурюсь, снова открываю глаза — да, это она, моя Сара. Она не сводит с меня своих широко распахнутых серо-зеленых очей, в которых отражаются небесные сполохи, идет ко мне — босая — по замерзшей океанской глади. И вот Сара уже совсем близко, она склоняется, целует меня в лоб и шепчет:

— Бедный мой, милый мой Изя! Тебе холодно?

— Да, — отвечаю я, — очень.

Она расплетает косу, кутает меня своими волосами. И в тот же миг меня заливает блаженное тепло. Сара присаживается, кладет мою голову себе на колени и баюкает, ласкает меня как ребенка, покачиваясь в такт с небесной музыкой. Меня охватывает сладостное блаженство, забвение приходит ко мне в объятиях Сары…

Но тут она вдруг грубо трясет меня за плечо и рявкает мужским голосом:

— А ну-ка, просыпайся! Давай-давай, проснись!

Я с трудом разлепил ресницы и в слепящем свете поднесенного к самому моему носу керосинового железнодорожного фонаря разглядел силуэты троих склонившихся надо мной мужиков. Доктор Робер Бояджян растирал мне уши снегом.

Потом я лежал в медпункте на старой кушетке с вылезшими пружинами. Врач сказал:

— Тебе сильно повезло, товарищ! Ты чуть не остался без ушей и без носа. Ты знаешь, сколько сегодня на улице? Минус 52! Нашел время для прогулок!

— Мне снилось тепло… — виновато пробормотал я.

— Тепло тебе как раз не приснилось: солдаты вышли отлить, один из них в тебя и угодил… потом присмотрелся: а на земле человек. Так что ты уж его извини, если что!

И армянин рассмеялся. Он не знал, что сейчас поливает, как тот солдатик, мой самый красивый сон.

Пока я отхлебываю горячий чай из алюминиевой кружки, которую сунул мне в руки доктор, позволь мне в двух словах рассказать тебе об этом незаметном человеке с постоянно грустным — даже когда он смеялся — лицом паяца.

Он, этот Робер, родился в Париже. Да, да, именно в том самом Париже, а не в Колодяче, представляешь? Его родители, состоятельные люди, в свое время бежали от резни в Турции и открыли в Париже свой ювелирный магазин или что-то в этом роде. Но к Франции старики так и не привыкли, все мечтали вернуться и умереть в своей Армении, в Ереване. И пока молодой Робер, несмотря на немецкую оккупацию, заканчивал медицинский факультет Сорбонны, далеко от Сены, на берегах Волги шла решающая Сталинградская битва. На волне всеобщего восторга перед подвигом советского народа, старик Бояджян распродал все свое движимое и недвижимое имущество и тайными путями, с помощью своих партнеров по торговле бриллиантами, через Швецию добрался со всей своей семьей до Еревана, почти к подножию священного для армян Арарата (возвышающегося на турецкой территории).

Там, в Ереване, городе-мечте из розового туфа, старик пожертвовал все свои средства на танк, на броне которого было написано «Арарат», а его сын поступил на работу в ереванскую городскую больницу. Танк «Арарат» с тяжелыми боями дошел до Александерплац в Берлине, а сын Робер за легкомысленные рассуждения о свободе и демократии оказался на Колыме, в лагере напротив Медвежьих островов.

Вот, пожалуй, и все — простые случаи не нуждаются в сложных объяснениях.

12

Марк Лебедев, наш покойный Семеныч, учил меня не искать смысла в бессмыслице и логики в стихийном движении частиц, поэтому я не стану обременять тебя, читатель, жалкими попытками объяснить, то, чего никогда не мог понять я сам: почему при наличии стольких лагерей, разбросанных по всей нашей великой стране, тысяча немцев-военнопленных и немалая группа нас, других, была переброшена с Колымы на юг. Понятие «юг» вряд ли тебе что-то подскажет, пока я не опишу наш головокружительный маршрут, занявший у нас почти целый месяц. Путешествие началось с проржавевшего грузового судна «Северная звезда», до отказа набитого лагерниками и вохровцами. Эта звезда доставила нас на мыс Диксон, затем по Енисею на буксире, тянувшем против течения три под завязку переполненных баржи, нас привезли в Красноярск, где погрузили на поезд, который доставил нас через Барнаул в Акмолинск Казахской ССР. И если ты еще чего-то не понял, читатель, давай, спрашивай!

Немцы не теряли бодрости духа, распевая песни, — среди них прошел слух, что их возвращают на родину. А вот нам было не до песен — мы узнали, что под Карагандой расположены бокситовые рудники. К твоему сведению, бокситы — это алюминий, который, в свою очередь, означает не только самолетную, но и другую, еще более звездную промышленность. И чтоб тебе стало окончательно ясно, куда мы попали, я тебе намекну — гораздо позже мир узнает о Семипалатинске и Байконуре — первый еще в мое время стал ядерным полигоном, а второй положил начало космической эре.

И здесь, на очередной лагерной пересылке, в людском столпотворении, среди криков и хаоса, мы буквально столкнулись (ты уже догадался?) с моим добрым ребе, с милым моим Шмуэлем бен Давидом! И снова плакали, и снова целовались, не в силах поверить, что мы, две затерянные в пространстве пылинки, во второй раз встретились, что наши лагерные пути во второй раз пересеклись — однажды в Оберпфальце, в далекой Германии, а сейчас в произвольно взятой точке бесконечной Азии, у черта на куличках в Казахстане!

Мы сидели на выжженной степной земле и не могли насмотреться друг на друга.

— За что тебя? — спросил я.

— За связь с Эстер Кац.

— Неужели они вспомнили об этом только сейчас?

Он в ответ лишь грустно усмехнулся:

— Господни мельницы мелят медленно… Бог с ним, расскажи, как там на Севере?

— А что толку? На Севере, как на Юге. И как на Западе. И, может, как на Востоке. Впрочем, о Востоке не знаю — в китайском лагере я еще не сидел.

Ребе помолчал, закурил советскую папиросу «Беломорканал»…

— Ты научился курить?

— Нет, — ответил я.

— А чему ты научился?

— Не искать смысла в бессмыслице.

— Значит, ничему. Потому что все имеет смысл. Все дороги куда-то ведут, но нам не всегда дано знать, куда именно.

— А я и не хочу знать. Я уже поставил на всем точку.

— Такая точка дала начало нашей Вселенной. Человечество всегда ставило точку в конце пройденного пути, но за ней всегда следовало новое начало.