Изменить стиль страницы

— Вы понимаете по-немецки или вам нужен переводчик?

Шеренги глухо забормотали в ответ — в диапазоне от «да» и «немного» до «нет», что, впрочем, вполне удовлетворило начальство, которое повело свою речь дальше:

— Я — обер-лейтенант Брюкнер. Здесь я начальник. Запомните, вы прибыли в трудовой, а не концентрационный лагерь. Поэтому вы — не заключенные, а рабочие. После окончания молниеносной войны, которую наша непобедимая армия ведет от берегов Атлантики до русских степей, и до которого осталось не более нескольких месяцев, вы разъедетесь по домам, выполнив свой долг перед Рейхом. Ваш труд будет оплачен, но с вычетом расходов на санобработку, рабочую одежду, еду и жилье. Дисциплина здесь железная — запомните это, любое нарушение будет наказываться как дезертирство или саботаж. Из-за необходимости соблюдения строжайшей военной тайны, переписка запрещена. Всем все ясно?

Ясно было всем. Кажется, в его интонациях сквозили еле уловимые доброжелательные нотки. Не знаю, уж по какой линии — Зигфрида или греховных увлечений бабки венгерскими цыганами или еврейскими бакалейщиками — но факт остается фактом: доброжелательное отношение обер-лейтенанта не раз подтвердится, в том числе — на примере моей личной судьбы.

Обер-лейтенант еще раз просеменил на коротких ножках вдоль шеренг выстроившегося сброда, каким мы, несомненно, являлись в этот миг, затем резко остановился в центре плаца и спросил:

— Среди вас кто-нибудь владеет немецким языком? Я не имею в виду — невнятно лепечет и заикается, как галицийский еврей, а знает по-настоящему: устно и письменно, если вы понимаете, что я имею в виду? Есть такие? Если есть — шаг вперед!

Я искренне оскорбился: в сложившихся обстоятельствах тебе, мой читатель, это может показаться легкомыслием с моей стороны, но с какой стати этот зажравшийся кабан, лопотавший на саксонском диалекте так, что его еле можно было понять, будет называть наш немецкий невнятным лепетом? И если другие — поляки и украинцы — редко использовали этот язык в австро-венгерские времена, то мы, евреи, постоянно говорящие на идише, облагороженном русскими «пожеланиями» по материнской линии и определенными (как я упоминал раньше) ассиро-вавилонскими примесями, знали немецкий неплохо как «двоюродный» нашего родного языка. Именно мое оскорбленное национальное достоинство и заставило меня сделать шаг вперед — так сказать, филологический шаг в защиту родной речи.

Начальник подошел ко мне, окинул взглядом с головы до ног, скрестив руки за спиной, и спросил:

— Как тебя зовут?

Я уже открыл было рот, чтоб выпалить: «рядовой Исаак Блюменфельд», но успел прикусить язык и, проглотив этот ответ, вовремя заменил его другим:

— Хенрик Бжегальски, герр обер-лейтенант!

Он еще раз пристально и весьма скептически меня оглядел (и я вполне его понимаю): мой внешний вид невзрачного замухрышки, смуглого потомка Маккавеев, имел с достопочтенными русоволосыми поляками столько же общего, сколько он сам, комендант Брюкнер, с Тангейзером. В этом смысле, ничего не скажешь, мы друг друга стоили.

— Где ты работал во Львове? — спросил он.

— В офтальмологии, — ответил я.

— Врачом? — спросил он.

— Портье, — уточнил я.

— Портье? И что, ты учил немецкий? — удивленно поднял он брови.

— Так точно, учил, — подтвердил я.

— И кто, по-твоему, написал «Фауста»?

— Иоганн Вольфганг Гёте, герр обер-лейтенант. Родился в тысяча семьсот сорок девятом году, умер в тысяча восемьсот тридцать втором.

Тангейзер просто опешил, а я воздал безмолвную благодарность своему любимому учителю Элиезеру Пинкусу, мир его праху.

2

Кое-кто думает, что изучение литературы в школе не имеет практического применения, что это лишь потеря времени между двумя переменами. А ведь все совсем не так. Наш почтенный учитель Элиезер Пинкус, пытаясь внушить нам необходимость элементарных знаний по этому якобы ненужному предмету, на уроке, посвященном упомянутому патриарху немецкой литературы, рассказал случай, произошедший с невеждой Менделем, который, приехав в Вену, остановился перед памятником Гёте на Ринге и возмутился вслух:

— Он ведь никакой не император, даже не военачальник, и вообще не бог весть что! Ну, написал пьесу «Разбойники»…

— Пьесу «Разбойники» написал не Гёте, а Шиллер, — вмешался кто-то.

— Вот, видите, — тут же отреагировал Мендель. — Даже «Разбойников» не он написал, а какой ему памятник отгрохали!

Я не сказал бы, что обрывки литературных произведений, входивших в школьную программу и застрявших в моей памяти, как пряди овечьей шерсти в колючих кустах, сильно помогали мне в портновском ремесле, но здесь я впервые в жизни уяснил полезность уроков литературы на практике. Польза оказалась очевидной, сравнимой, к примеру, с приобретенными на уроке геометрии знаниями, как с помощью старика Евклида подсчитать квадратные сантиметры материи, нужные для пошива дополнительной жилетки. В данном конкретном случае я, в результате знакомства с Гёте (1749–1832 гг.), вместо тяжелых лагерных работ оказался в канцелярии под непосредственным руководством коменданта лагеря Брюкнера. Не знаю, приходилось ли тебе бывать в казарме, тюрьме или концлагере, но в подобных местах спонтанно, из глубин народного творчества, рождаются клички, которые намертво прилипают к начальству, на вечные времена — как бородавка на носу. В данном случае, неизвестно, кто именно, какая поэтическая натура «благословила» коменданта кличкой «Редиска», но попала она (натура) точно в яблочко: его апоплексически-багровое лицо и гармоничная тождественность роста и объема тела действительно напоминали этот прекрасный дар природы (несмотря на то, что лично я никогда не встречал в Колодяче редиску в сапогах с зеркально блестящей лысиной).

Невзирая на запрет касаться этой темы, пришло время рассказать тебе, мой читатель, что именно представлял собой этот «спецобъект А-17» и что в нем было таким уж специальным. А все сводилось к производству гильз для артиллерийских снарядов, оболочек для яйцеобразных самолетных бомб и пехотных мин, а также других полуфабрикатов первой необходимости. Освежающий запах соснового терпентинового масла (скипидара), переносимый легким ветерком, убедительно свидетельствовал о том, что в бидонах, которые вагонетки с готовой продукцией подвозили к той самой тупиковой железнодорожной линии в лесу, содержался и химический дериват неизвестного предназначения.

Эта продукция лагерников из разных бараков, проходившая по документам под нумерацией или кодами цехов, превращалась в цифры, доклады и отчеты, а моя историческая миссия состояла в их механическом внесении в соответствующие графы и реестры, а также в систематизации документов, поступающих ко мне от завхоза, об израсходованном количестве картошки, репы, свеклы и овсяной муки, необходимых для кормежки почти двух тысяч человек. Я уже говорил, что ни тогда, ни впоследствии я так и не понял, почему этот «спецобъект» не относился к числу обычных концлагерей, даже с учетом смягченного режима. Особенно принимая во внимание жалкие человеческие подобия в серых дерюжных робах, преимущественно поляков, которых будили, колотя в рельсу, и еще затемно выстраивали на плацу, а потом заставляли работать по 16 часов в день — пилить, строгать, забивать гвозди и толкать вагонетки, переносить чугунные болванки и совершать другие подобные действия до девяти часов вечера — под неусыпным оком немецких слесарей. Последние жили отдельно и имели пропуска на выход в город, куда они отправлялись пить пиво по талонам. Я не сказал бы, что они вели себя грубо с этим эволюционировавшим подобием египетских рабов, нет, просто они относились к «рабочим» с добросовестным равнодушием, как любой мастер относится к клещам, топорам и пилам — без сочувствия или нежности, но и без злобы, каковую неодушевленный предмет, как правило, просто не может вызывать.

Сначала я ночевал вместе с другими в спальных бараках с двумя рядами двухэтажных нар, но по ходу развития действия, о котором ты сейчас узнаешь, комендант привязался ко мне, и меня перевели в канцелярию, где стояла железная кровать, которой судьба отвела свою скромную роль в ходе Второй мировой войны. Не могу сказать, что меня воодушевил приказ Редиски покинуть общие помещения, несмотря на очевидное удобство более привилегированного положения, потому что это сразу же настроило людей против меня, дав им основание подозревать меня в готовности к национальному предательству. Обычное дело в казармах, лагерях и тюрьмах — люди не любят привилегированных, априори считая их доносчиками и провокаторами, чем и объясняется мой синяк под глазом, который я случайно схлопотал в темноте. Я глубоко страдал от невозможности объяснить товарищам по судьбе, что принадлежу к племени израилеву и, следовательно, вряд ли могу быть тайным сотрудником нацистов, хоть История знает и такие постыдные во всех отношениях случаи. Мне было ох, как нелегко избегать субботней помывки, на которую имели право мои товарищи по несчастью. Она происходила в так называемой бане — низеньком кирпичном здании с двумя параллельными водопроводными трубами, к ним были прикреплены душевые лейки, из которых струился то кипяток, способный за секунды спустить шкуру даже с носорога, то готовое ледяное двустороннее воспаление легких. Мои увиливания от этих коллективных гигиенических процедур под видом срочной канцелярской работы были связаны — как ты, наверно, догадался — с той моей штучкой ниже пояса, которая, как ты помнишь, некогда заставила полицейское начальство приподнять ее тросточкой и тщательно осмотреть, используя все наличные диоптрии. Потому что человек может скрыть свою веру или происхождение, но как скрыть результаты обряда, который приобщил меня к роду Авраамову?