Изменить стиль страницы

Главную тревогу вызывало не безденежье, поскольку Элизабет при содействии аббатисы Антонии вскоре получила место учительницы музыки и немецкого в семье видного «багдади» Йонатана Басата. Господин Басат, из рода знаменитых александрийских банкиров Басатов, не вышел ростом и был полноват, что никак не мешало его природному оптимизму. Его крупная экспортно-импортная контора располагалась на авеню Эдуарда VII. В обязанности Элизабет входили ежедневные уроки двум его детям, мальчику и девочке. Нет, дело было совсем не в деньгах, хотя при головокружительном, никогда не прекращавшемся росте цен в Шанхае того, что она зарабатывала у Басатов, едва хватало на скромное существование.

Даже молодые китайские фашисты не смогли привести Элизабет в смятение. Когда они ворвались в их «дортуар казарменного типа» и с криками «Нагони!» принялись крушить все вокруг своими короткими бамбуковыми дубинками, она не запаниковала. По-китайски «нагони» — пренебрежительное наименование иностранцев, в данном случае это касалось евреев, а конкретно, евреев, недавно прибывших из Германии. Мужчин в этот час в казарме не было, женщины и дети в ужасе кричали, а Элизабет, видя как хулиганы бьют окна и крушат и без того жалкие кровати, схватила попавшуюся ей под руку трехногую табуретку и замахнулась на молодчиков.

— Вон отсюда, грязные негодяи! Я сказала вон, проклятые вандалы!

Фурия, да и только! Но результат ее гневной реакции превзошел все ожидания: раздалась команда по-китайски, и молодчики быстро ретировались. Последний из них — молодой китаец в фуражке гейдельбергского студента (возможно, лидер) с уважительным любопытством взглянул на эту статную, зеленоглазую и медно-рыжую даму, которая не поддалась страху. А ведь именно за этим они сюда и явились: нагнать страху на этих сучек «нагони».

— Вы несправедливы к вандалам, — сказал он на приличном немецком. — Они были германским племенем, а не еврейским сбродом!

Она швырнула в него табуретку, но молодой китаец со смехом увернулся и поспешил захлопнуть за собой дверь.

Словом, проблема заключалась не в фашистах, вломившихся в их казарму, а в самой казарме.

Элизабет была не избалованной, а храброй и сильной женщиной, готовой к любым испытаниям. Почти к любым. Но влачить жалкое существование в этих отвратительных, коммунальных «дортуарах», похожих на проходной двор, она не могла. Ей были невыносимы шум, храп, рев, ежеминутно хлопающие двери. Кто-то шептался, какой-то ребенок заходился в кашле, кто-то проголодался и посреди ночи хрустел сухарями… Хуже всего, что в бывшей прядильне шелка-сырца не было канализации: когда она была еще в строю, промышленные отходы спускались прямиком в Сучоу. Теперь эти помещения были забиты беженцами, и дежурным приходилось по утрам выносить из казармы деревянные чаны с нечистотами. Снаружи, в любое ненастье, они должны были караулить прибытие никуда не спешившей, запряженной буйволом арбы-«говновозки»: огромного ящика на двух колесах, куда старый китаец опорожнял параши. Он вывозил свой «товар» в Пудун, на рисовые поля, а остатки выливались в болота дельты. Его услуги стоили пять центов за ведро.

На этом ожидание не кончалось: через некоторое время трещотка возвещала приход продавца горячей воды. «Десять центов за галлон кипяченой горячей воды, мэм. У меня родниковая, для питья в самый раз, мэм. Очень хорошая. Всего десять центов».

Пить только кипяченую воду и тщательно мыть в ней овощи было даже важнее, чем регулярно питаться. Местные обходились отвратительной водой, от которой несло илом. В ней так и кишели микробы. Тому, кто решился бы ее употреблять, были обеспечены тиф, дизентерия и целый набор других кишечных заболеваний. Среди них — зловещая, неизвестная в Европе амеба, которая уютно устраивается в печени и медленно ее пожирает.

Вот этого-то Элизабет и не могла вынести: существования без туалета и проточной воды, без пусть скромного, но только на них двоих жилья. В прежней жизни она не терпела пылинки на крышке рояля, неуместной складки на занавеске, невытряхнутой пепельницы, небрежно брошенного журнала. Да она даже душ принимала дважды в день… а теперь?!

Они присели на скамейку неподалеку от «дортуара», на улочке Сучоу, которая заслуженно носила то же имя, что и река: улица послушно повторяла все ее изгибы, а жидкая грязь, в которой она тонула, по цвету мало отличалась от глинистых вод этой сточной канавы. Здесь-то Элизабет впервые разрыдалась. Теодор беспомощно огляделся, взял ее холодные руки в свои, покрыл поцелуями.

— Я так больше не могу! — всхлипывала она. — Я на любую работу согласна — пойду хоть прислугой, хоть судомойкой после уроков у Басатов… но больше так продолжаться не может. Нам нужна собственная комната — пусть комнатенка, пусть кладовка со спичечный коробок. Но я должна знать, что, закрыв за собой дверь, я оставляю снаружи всех, кроме тебя и меня!

Теодора опять затрясло от собственной беспомощности и неприспособленности. Все ежедневные заботы об их существовании легли на плечи Элизабет — сам он вносил лепту в семейный бюджет лишь от случая к случаю, и его доля была смехотворной… Бессонными ночами его снова и снова терзало чувство вины перед Элизабет, на которую все эти страдания обрушились только потому, что он был евреем! Ей, немке, ничего не грозило, если бы не он. Эта мысль причиняла ему острую, почти физическую боль — она пронзала его сердце, как острие кинжала, оно на миг замирало и Теодору казалось, что вот-вот оно перестанет биться.

В который уже раз он с отчаянием вернулся к этой теме:

— Элизабет, милая моя… Если бы ты знала, как глубоко, как искренне я сожалею, что стал причиной всего этого… Но я не представляю, действительно не представляю, как…

Она нервно оборвала его:

— Прекрати нести эту чушь! Прекрати, иначе я перестану тебя уважать! Пойми раз и навсегда, что я — твоя жена, твоя супруга. Ты не тащил меня за собой против моей воли, и уж конечно ты никоим образом не виноват в тех безобразиях, которые творят эти идиоты в Германии. Так что прекрати, слышишь? Не выводи меня из себя! Я ничего от тебя не требую, кроме жилья: человеческого жилья!

Легко сказать: Хонкю в принципе был перенаселен, да еще и наполовину выгорел во время бомбардировок, так что найти в нем приличное пристанище было практически невозможно. Что же касается европейских кварталов, то там цены как на аренду жилья, так и на гостиницы, были астрономические — совершенно не по карману едва сводившим концы с концами Вайсбергам. Как раз в тот момент, когда разговор принял неприятный, но вполне предсказуемый оборот, судьба привела к скамейке, где он происходил, Шломо Финкельштейна. Какой удобный предлог для Теодора отложить разговор на потом! Тем более, что в последние несколько месяцев он возникал не раз. Лишь с незначительными вариациями.

Пухлый коротышка шел со стороны реки, прижимая к груди огромный букет жасмина.

— Позвольте преподнести вам, уважаемая фрау Вайсберг… — почтительно забормотал Шломо.

Элизабет попыталась напустить на себя строгость:

— Спасибо, конечно, Шломо, ты очень мил, но скажи-ка: где ты их нарвал? Только не пытайся врать!

— В Английском саду, — с младенческой невинностью ответил Шломо.

— Ты что, не понимаешь, что это кража?

— Какая же это кража, мадам?! У кого? Сад публичный, значит — ничей!

— Вот схватят тебя и бросят в каталажку — сразу узнаешь, чей он!

— Не беспокойтесь, мадам. Я сунул полицейскому, который его охраняет, двадцать центов, и он сам помог мне нарвать жасмину.

Она рассмеялась сквозь слезы.

С надеждой в голосе Теодор спросил:

— Шломо, что-нибудь слышно насчет жилья?

Шломо вздохнул и виновато развел короткими ручками.

— Ничего. Совершенно ничего, господин Вайсберг. Да откуда ему взяться, жилью-то, в этом разрушенном и сожженном квартале? Даже местные, и те ютятся по десять человек в одной комнате. Даже китайцы! Я бы предложил вам свой чулан, но ведь в этой норе лиса, и та задохнулась бы до смерти.