Изменить стиль страницы

Ален Конти взял Хильду под руку и любезно, но настойчиво подтолкнул к выходу из павильона.

— Всего наилучшего, ваша светлость. Увы, нас ждет работа.

В дверях она обернулась и взглянула на толстяка, который уже сидел на месте Иштвана Келети, тихо наигрывая какой-то мотив.

Хильда спросила:

— А что с Мадьяром? Он вчера вернулся здорово под градусом, а сегодня утром выскользнул рано, я еще спала. Ума не приложу — он когда-нибудь трезвым бывает?

— Он же профессионал высокого класса — настоящий пьяница! Что с Мадьяром, спрашиваешь? Я тебе уже говорил, что Франция избавляется от непрошеных гостей. Вот и его задело, приходила полиция. Да это все мелочи. Если хочешь с ним увидеться, загляни в бистро напротив. И передай ему, чтобы сюда носа не показывал и не особо напивался… а то еще отмочит какую-нибудь глупость. В обеденный перерыв я тоже туда заскочу. Ладно, давай щечку — и адью.

Ален Конти, главнокомандующий, чмокнул Хильду и заорал на явившихся на пробы девушек.

— Эй, вы там, а ну тихо! Тут вам не базар! Следующая!

24

Хильда вошла в бистро напротив студии и глазами поискала Мадьяра. Он сидел в углу, перед пустой рюмкой. Костлявый и желтый, он выглядел так, будто его только вчера выписали из морга.

— Что случилось, Иштван? — с тревогой спросила она, присаживаясь к круглому столику. — Там какой-то Клод… ты что, потерял работу? Конти начал мне объяснять, но бормотал что-то невразумительное…

— Кофе будешь? Гарсон, кофе для дамы!.. Случилось то, милая сестричка, что кто-то на меня донес. Сегодня утром в студию нагрянула полиция, и Конти пришлось выложить жуткие деньги — штраф за то, что нанял иностранца с истекшим разрешением на работу…

Он умолк и не проронил ни слова, пока гарсон подавал кофе, и только когда тот вернулся за стойку, продолжил:

— Такие вот дела. Вообще-то, они правы: здесь толпы безработных французов, у которых мы из-под носа выхватываем кусок хлеба. Верно и то, что сейчас перед ними распахиваются новые, светлые горизонты: надо же кому-то трубить сигнал «В атаку!»… так что безработица среди музыкантов сильно убудет. Не тряхнул бы бедняга Конти мошной, не подмазал бы инспекторов — не только работу, но и визу я бы потерял. А у тебя-то как дела? Ходила сегодня в американское консульство?

Хильда тяжело вздохнула: какой смысл вдаваться в объяснения? Не везет, так уж не везет. Она пошла в консульство пораньше, заняла очередь в длинном хвосте, который выстраивался там еще затемно. На этот раз консул принял ее лично, остальными просителями занимались его подчиненные. Предельно милым тоном он сообщил, что ее прошение об иммиграционной визе Вашингтоном отклонено ввиду отсутствия достаточных оснований. Но, бросив украдкой взгляд на ее крутое бедро, консул посоветовал Хильде не терять надежды и не преминул деликатно ввернуть приглашение встретиться в неофициальной обстановке, которое она, тоже очень деликатно, отклонила.

— Что ж, это в порядке вещей, моя милая! — пожал плечами Мадьяр. — Как и любая другая великая демократия, Америка обожает давать советы и похлопывать по плечу. Но не любит, тех, кто без приглашения является к обеду. Если он, конечно, не Эйнштейн. Америка впускает к себе тех, кто ей нужен, но ей дела нет до тех, кому нужна она.

Хильда долго, очень долго вертела в руках кофейную чашечку и размышляла над только что возникшей у нее идеей. А потом сказала:

— Угости-ка меня рюмкой водки, Мадьяр, а я тебе кое-что покажу.

— Лучше я тебя двумя угощу, только мы ими поделимся по-братски.

Она достала из дорожной сумки, в которой таскала по Парижу тысячи ненужных мелочей, плоскую коробочку фиолетового бархата. Мягко замерцали под приспущенными лампами-шарами бистро матовые розовые жемчуга. Широко раскрыв глаза, Мадьяр молча ощупывал ожерелье, некогда принадлежавшее доктору Хироси Окура. Хильда выждала, пока он не уставился на нее с немым вопросом, и только тогда объяснила:

— Это подарок нашего японского друга. Очевидно, жемчуг настоящий. Нет слов, как мне хотелось бы сохранить ожерелье для себя, у меня никогда не было такой прекрасной вещи. Но люди, которые считают сантимы, чтобы наскрести на один круассан, не имеют права на подобную роскошь. Да и подходящего туалета у меня нет. Я знаю, что сбывать подарок — низость, но мы уже давно упали так низко, что дальше некуда. На самом дне. Ну, как, сумеешь продать его так, чтобы денег хватило на твой план — помнишь, ты мне как-то говорил? Про Сайгон и прочее. Доберемся мы туда с тобой вдвоем?

— В Шанхай, а не Сайгон, — равнодушно поправил Мадьяр.

— Шанхай так Шанхай. Какая разница?

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

25

Группа молящихся состояла главным образом из пожилых мужчин в ермолках. От их молитвенного бормотания в холодный воздух поднимался парок, из всех голосов выделялся ясный баритон раввина Лео Левина. Он произносил слова завета на иврите, но с типичным для немецких евреев акцентом:

— Шема Исроэль! Аттоной Элохейну, Аттоной Эхот…

(Внемли, Израиль! Господь — Бог наш, Господь — один!)

Сомнительно, чтобы Вечный и Единственный услышал молитву, вознесенную в то субботнее утро из полуразрушенной буддистской пагоды — храма чужих богов, обиталища других теней.

До недавних пор этот дом Божий был маленькой местной пагодой в секторе Хонкю — огромном людском муравейнике, одном из многих в Шанхае, отмеченных беспросветным отчаянием и нищетой. Крыша с вздернутыми уголками, из-под которой выглядывали сердитые, раскрашенные золотом и красной краской драконы, почти полностью сгорела во время японских бомбардировок. Взрывной волной снесло ее восточную часть, огонь поглотил тысячи деревянных дощечек, служивших печатными матрицами за много веков до Гутенберга — на них вручную были вырезаны конфуцианские тексты. Новые обитатели бывшей пагоды аккуратно сложили полуобгоревшие дощечки в угол: так укладывают кирпичи для будущей стройки. Хоть они и были новыми, эти обитатели твердо знали из своей Книги Книг, что в основе каждого начала стоит слово. Они также знали, что те, кто временно покинул свою пагоду, когда-нибудь вернутся и снова найдут применение иероглифным матрицам.

Превратить в синагогу заброшенную пагоду — это было неслыханно! Эта идея осенила неутомимого раввина из Дюссельдорфа Лео Левина, человека вполне земного, весельчака и рассказчика небылиц, а также — с точки зрения строгих требований ортодоксальных хасидов — еретика, озабоченного скорее прагматическими потребностями, чем соблюдением канонических заповедей. Он с подчеркнутым уважением выслушал замечания, процеженные сквозь зубы: полусгоревшие драконы и огромная статуя Будды в облупившейся позолоте не соответствуют иудаистским традициям, в частности, категорическому запрету на любые изображения Бога, людей или животных. Раввин разъяснил, что Будда, сидевший на распустившемся цветке лотоса, скрестив ноги, не просто смертный, но далеко и не Яхве, драконы — не реальные животные, а мифические существа, и что подобный китайский казус начисто отсутствует в Талмуде. А то, что не запрещено, разрешено, разве не так? Это логическое рассуждение внесло некоторый мир в сердца прихожан, хотя в глубине души они так никогда и не смирились с мраморным львинообразным зверем, угрожающе скалившимся при входе в новоосвященную синагогу, возложив лапу на каменный шар.

По утрам ребе Лео, Леонхард Левин, магистр теологии и гебраистики, продавал на птичьем рынке рисовые лепешки, которые пекла его супруга Эстер, в прошлом учительница в одной из Дюссельдорфских гимназий. После полудня, уже как раввин, он неизменно и бескорыстно помогал богобоязненным душам очиститься молитвой и, хоть ненадолго, обрести духовное просветление, столь необходимое во тьме этого бесконечно чужого и враждебного города. Ребе Лео всегда был готов дать совет, бесплатно помочь в переноске скарба новоприбывших, совершить обрезание новорожденному еврейскому мальчику, сочетать браком очередную пару. Его жена Эстер взвалила себе на плечи тяготы шанхайского бытия спокойно, не впадая в излишний драматизм, к которому были склонны многие из ее подруг, обитавших, как и Левины, в трижды проклятых «дортуарах», практически, казармах — душных, вонючих, доверху набитых кроватями, чемоданами и людьми. Монахини из католического ордена кармелиток превратили в приюты для бедствующих беженцев заброшенные, пострадавшие от бомбежек цеха прядилен и швейных мастерских вдоль улицы Шуцинь. В каждой такой коллективной спальне ютилось по 40–50 человек. Были также иммигранты побогаче — те кое-как устраивались по ту сторону реки, в более приличных и комфортабельных кварталах. Взять хотя бы ювелира из Нюрнберга по имени Йо Бах: если верить молве, он умудрился пронести через все границы восемь бриллиантов величиной с лесной орех каждый — причем спрятаны они были в подметках его ботинок. Вероятно, размер бриллиантов — подумать только, с лесной орех! — был несколько преувеличен, но ведь на то и молва, чтобы преувеличивать, не затрагивая при этом рациональное зерно истины. Так вот, упомянутый герр Бах хуже горькой редьки надоел всем еще на пароходе, без конца повторяя единственную шутку собственного изготовления: что мол вся разница между ним и его однофамильцем-композитором заключается в том, что один из них обрезан. Теперь обрезанный Бах с женой и двумя незамужними дочерьми жил в весьма приличном семейном доме на улице Фучоу, так что монахиням хотя бы не приходилось заботиться еще и о нем и ему подобных… И на том спасибо…