И вдруг от Карантинной гавани на недопустимой в порту скорости, петляя от причала к волнорезу и снова к берегу, между судов понесся по воскресной майской глади неказистый, очень черный, грубо раздымившийся буксирный катер. Борта его были приплюснуты, труба заломлена к корме, смоляной дым потянулся за ним, оседал на воду, на белые палубы, не таял, а оставался быть в безветрии, зачернил всю безмятежную акваторию порта, и очень все это было похоже на промчавшийся жгучей откровенности скандал, хотя, конечно, это была какая-то прочистка или продувка, скорее всего — обкатка, как бы объявив белым теплоходам, что он о них думает, а заодно зачадив весь горизонт, буксир скрылся за дальними мысами.
«Бедный! — мысленно воскликнула ему вслед Серафима. — Бедненький! — Она растрогалась человеческим поведением морского тягача. — Несчастная буксирная душа! Конечно, ни одно большое судно не в состоянии выйти из порта без тебя, ни о какой могущественности с их стороны не может быть и речи! Так им и надо, так их! Пусть покашляют! У тебя океанский размах способностей, сразу видно! Тебя недооценивают, мало любят! Но ты же молодец! Но я же вижу — ты лучше всех, самый сильный, самый красивый!»
И Серафима побежала обратно, и до самого дома бежала за ней с дурашливым лаем заскучавшая было на жаре знакомая дворняжка из ближнего к обрыву двора.
— Не пришла тетя Яся? — Сегодня все двери в квартире по случаю ремонта были распахнуты.
— Где ты застряла? — ответила Маруся. — Давай!
— Выбросить и уничтожить — простое дело! — ответила Серафима, разглаживая на столе листовку. — Но спасти и сохранить — это требует терпения, времени и труда.
— Давай, давай, не разговаривай! Умная!
«Обращение горкома и обкома партии к населению. Товарищи! Враг стоит у ворот города. В опасности все, что создано руками нашими. В опасности жизнь наших детей. Пришло время к любым жертвам…»
— Наглая! — крикнула Маруся и выдернула из Серафиминых рук кусок обоев. — Время идет! То она гуляет, то она читает!
С энтузиазмом тридцатых годов Маруся намотала последний рулон и понесла во двор. На обрывке, который Серафима удержала в пальцах, можно было прочитать, что военному трибуналу предан гражданин, нарушивший правила светомаскировки.
Атланты на той стороне улицы щурились под солнцем и улыбались.
— Ну, разогреть жаркое?
Они уже все приготовили к приходу маляров, даже застелили пол и мебель газетами.
— Тетю Ясю надо подождать.
— У нее чутье, не волнуйся, явится минута в минуту. — И Маруся ушла на кухню по длинному их коридору, чтобы вернуться с казанком в тряпках, с казанком той неумирающей формы, которая была изобретена для печи и ухвата.
— Кушай, — говорила Маруся, выбирая для Серафимы самые аппетитные куски из жаркого. — С хлебом, дрянь, перед людьми стыдно — кожа да кости!
От усталости есть не хотелось, но Серафима послушно ела и разглядывала Марусю, нехотя ела и грустно разглядывала родное Марусино лицо — ясный лоб, нос как фарфоровый, тенистые щеки, спокойные легкие губы. Красивее Серафима не встречала лица.
— Ешь! — бурчала Маруся, чувствуя, что Серафима думает о ней. — Ешь, не ковыряйся, посмотри на себя!
— Уродливая? — уточнила Серафима, жуя.
— Не то слово! — ответила Маруся.
— Уродство — хорошая защита во многих случаях, — сказала Серафима.
— Красота — лучшая защита, — возразила мать.
И тут же задумалась, вспоминая:
— Однажды был жуткий дождь, и мне пришлось спрятаться в казарме… Я одна, хорошенькая, как ангел, гимназисточка, сто или двести солдат, и — ничего! Никто даже пальцем не дотронулся!..
Серафима восхитилась:
— Та так нэ бувае!
— Во всяком случае, с тобой все было бы иначе!
— И не спасло бы мое уродство?
— Тебя ничто не спасло бы.
— А тот, кто меня ждет по утрам, развратник?
— Высшей марки. — И, чтобы не рассмеяться, Маруся отмахнулась. — Ну, ешь, не морочь голову!
Какие претенденты на Марусину руку и Марусино благорасположение живали на белом свете, какие красавцы хаживали где-то в ближних и дальних краях с разбитыми некогда сердцами! Какие надписи на обратных сторонах собственных портретов изготовлялись ими на светлую и долгую память коварной, или гордой, или жестокой Марусиньке! Всю коллекцию Маруся хранила в парусиновой сумке из-под противогаза.
— У тебя нет царя в голове — вот что сразу видно каждому, поэтому с тобой не будут церемониться. За тобой нужен глаз да глаз. Кроме того, у тебя абсолютно нет самолюбия, ты никогда не обижаешься, это просто опасно, так нельзя жить! — снова заговорила Маруся, пристально следя, чтобы Серафима ела с хлебом, подсовывала ей куски.
— Я погибшая!
— Почти.
— Самолюбие, мамуля, от маленького сердца.
— А у тебя оно — большое? Не смеши! Получилась какая-то путаница: Неличка должна была родиться у меня!
— А я — у тети Яси, конечно!
— Хороша была бы ваша семейка!
Неля, дочь тети Яси, была на полгода моложе Серафимы. Неля всю жизнь была примером Серафиме. Неля всегда была отличницей. Неля была аккуратной, все вещи у Нели лежали либо параллельно друг другу, либо перпендикулярно. Неля считалась красавицей. Неля была человеком слова и дела. Неля по утрам делала зарядку. Неля была бережлива, у нее уже имелась сберегательная книжка. Неля поступила в Пищевой институт, беспорочной, гладкой была Нелина биография.
— По-моему, Нельку придется убить! — говорила Серафима.
— Это тебя надо убить! — отвечала Маруся. — Неля человек. Неля умница. Вот кто без книги просто жить не может! Она читает всегда!
— Меня как сестру это настораживает, мама, — отвечала Серафима. — Ужасно, если человек боится остаться наедине с собой!..
— Неля интересуется политикой, с ней поговорить — одно удовольствие, — настаивала Маруся, и атланты на той стороне улицы нахмурились под солнцем. — А ты думаешь, что чего-то стоишь. По сравнению с Нелей ты темна, как подвал. Как два подвала. А мне можно верить, ведь я тебе не враг, а мать.
Этот развратник, — продолжала Маруся без всякого перехода, — этот развратник, который торчит под окном каждое утро, с которым ты ходишь на завод, а то, что он развратник, на нем написано черным по белому! — он никогда не бросит ради ленивой и наглой дуры свою жену! Видишь, я все знаю. Компрометировать тебя — да, это ему ничего не стоит. Во дворе мне уже задают вопросы. Вы вместе приходите на завод каждое утро — и что думают, и какие делают там выводы, могу себе представить.
И вдруг Маруся закричала, бросила вилку, сжала кулаками лицо:
— Молчишь?! Гнилая, злая кровь в твоих жилах! Дурацкая кровь твоего папочки! Что он мне подкинул на прощанье! Посмотри на себя в зеркало, урод! Посмотри, не ленись! Не хочешь? Еще бы! Чтоб ему так лежалось в могиле, какая ты хорошая! О, почему я не задушила тебя в колыбели?! Уже тогда было понятно, что за фрукт родился!
Серафима выдержала два опасных момента — несправедливое слово «развратник» и отцовскую безымянную могилу, вероятно братскую. Атланты усмехались: не обращай внимания, пожалей ее, несчастную, пожалей! — и она сказала:
— Неужели, мама, — сказала она, даже улыбнулась, — в пеленочном беспомощном возрасте меня можно было приговорить к смертной казни?
— Беспомощная?! — отозвалась Маруся. — Ты ни секунды не была беспомощной, как только родилась! Она беспомощна! Это все вокруг тебя стали беспомощными, как только ты родилась!
— Мама! Но что может невинный младенец?!
— Невинный младенец способен пить кровь!
— Она так плакала?
— Орала, как зарезанная!
— Несчастный ребенок! Наверно, она хотела кушать, а ей не давали?
Игра действовала, Марусины глаза из белых сделались нормальными, тигриными.
— Ничего у нее не болело, и жрала она точно по норме. Мои дети всегда кушали по часам.
Раз Маруся вспомнила, что детей у нее двое, что есть еще Мурзинька, тихий ее мальчик, значит, успокоилась и вечером будет писать ему письмо.