Изменить стиль страницы

Мурзиньке на морскую службу Серафима назначила собирать для нее небывалые фамилии. И Мурзинька послушно присылал ей в каждом письме целые списки. Было похоже, что вся команда сторожевого катера «Сарыч» в свободное от охраны морских рубежей время занималась сочинением заковыристых фамилий. Были фамилии: Дядя, Зевок, Никчемушенко. Были лихие фамилии: Гайдаветер, Упрямбий. Была таинственная фамилия Рылокрылов. Смешная Гробдлякурицын. Серафима завела специальную папку фамилий от Мурзиньки.

— В чем же дело, мама, мне ее жалко, бедненькую?

— И не жалей! Обыкновенная мерзавка с первых дней жизни! — Наконец Маруся прыснула быстрым, нервным смешком.

Рассмешить Марусю — большое везение, на Серафимино шутовство она, бывало, реагировала иначе — хватала за волосы. Серафиме пришлось остричься, на улице пожимали плечами — такая прическа под мальчика была вызывающей в городе новостью.

— Хорошая девочка, — снова сказала Маруся о Неле. — Тихая, покорная. Ничего не изображает из себя.

— Сирые и слабые — твоя команда, — согласилась Серафима.

— Тебе кажется, что она дурочка, только потому, что ты о себе превратного мнения. А на самом деле ты гораздо глупее.

— Мама, хватит!

Точеный нос сморщился в недоумении, Маруся пожала плечами. Еще ничего не предвещало крика, вполне тихо она возразила:

— Сирые и слабые… Ты еще считаешь себя умной!.. Ты просто забыла, чьей я была женой… Сирые и слабые… Именно сирые и больные, именно несчастные!.. Дура! — вдруг закричала она страшно и сжала кулаком лицо. — Дура! Если бы ты хоть неделю могла пожить той моей жизнью, ты была бы другим человеком!

— Не кричи, мама, ну что ты так кричишь!.. — Серафима отодвинула тарелку, опустила руки.

Маруся кричала:

— Какие люди собирались за нашим столом! Какие разговоры, какой дух бесед! О сирых и слабых именно! О больных, о ком же еще можно было говорить?! Что, по-твоему, самое интересное? А?

— Вообще? В жизни?

— Да! Говори скорей, не думай, ну! — кричала Маруся.

— По-моему, любовь! Самое интересное в жизни — любовь!

— Что?! — поразилась Маруся. — Вот именно! — со вздохом понурилась она и снова закричала: — Ты хотя бы слышишь, что произносишь?! — Марусины кулаки разжались, отпустили лицо, Маруся широко бросила на столе руки, и только остро выставленный указательный палец ввинчивался с силой во что-то одной Марусе видимое с отчетливой и жуткой ясностью. — Самое важное, — заговорила она тихо, вперив в Серафиму снова побелевшие глаза, — самое интересное в мире — милосердие! Ты спала вон в том углу, и твое лицо мы от света закрывали стулом… А за столом говорили о милосердии лучшие люди города… О сирых и слабых, да!.. — Она снова закричала: — Для сирых и слабых была вся его жизнь! Для сирых и слабых он учился и работал!

— Не кричи, мама! Я знаю!

— Хорошо… Я буду тихо. — Она заговорила тише, почти неслышно, с мучительной заученностью: — Никакое дело помощи сирым и слабым не казалось ему незначительным! Хорошо, ты не можешь понять старческих немощей, ты брезгуха!.. А папа лечил всех старушек нашего двора, они не ходили к врачам!.. Но что такое юношеские прыщи, ты должна прочувствовать, этим ты можешь проникнуться! Это часто решает судьбу! Так вот, слышишь, только папа, и, может быть, он один на всей земле, мог выводить их, ясно? В неделю он из уродов делал женихов! — Маруся захихикала. — Старушки нашего двора привозили своих неженатых внуков из дальних деревень… Ведь папа учился в Бухаресте! Фармацевтическому делу тогда вся Европа училась в Бухаресте, а для нас это было редкостью — учиться в Бухаресте…

Маруся вдруг вскочила, откинутый стул с грохотом свалился, она отпихнула его ногой и стала большими шагами ходить по комнате с распахнутыми руками и снова кричать сорванным колючим птичьим голосом:

— Зачем он погиб?! Он не имел права соваться в огонь! Передовая не для таких! У него была броня, значит, он не имел права! Что он сделал со мной! Он знал, что я проклята верностью навеки! Ненавижу! Безрассудный!.. Эгоист!.. Где он?! Где он сейчас?! Что я?! Что моя жизнь?! — взывала она к пустым стенам и побелевшими горячими глазами обводила комнату ее довоенной жизни, разоренную перед ремонтом.

А за окном поднялся горячий ветер, понес по улице пыль, рванул разноцветные флаги над крышей мореходного училища, они захлопали празднично по ветру, через улицу было слышно их летнее, веселое хлопанье. Затрещали мелкие сучья на старой акации, зашуршали, осыпаясь, прошлогодние сухие раскрывшиеся стручки. Атланты вздохнули и зашептались.

— Слышишь, там снова шум! — шепнул один. — Как утешить?

— Чем помочь?! — отшептал товарищ.

А Маруся подняла упавший стул, села и посмотрела виновато:

— Папа спрашивал: «Доця спит?» Ты спала как ни в чем не бывало. Конечно, с большим пальцем во рту. Папа умилялся! Я, безусловно, страдала. Ни у кого из знакомых дети не сосали во сне палец. Чем мы только не смазывали этот твой мерзкий палец! Горьким, рвотным… Только одного лекарства папа придумать не мог — от твоего сосания пальца!.. Даже смешно!

Серафима ушла от стола, сбросила с дивана газеты на пол и легла.

— Вот, — сказала Маруся тихо. — Свинья. Могла бы помыть посуду.

— Я устала!

— Отчего ты могла устать?

— Начиталась папиных газет.

— От этого не устают! Неля легла бы, не помыв тарелки?

— Пять минут!.. — уже с закрытыми глазами клянчила о тишине Серафима. — Через пять минут!.. Умоляю!..

Она слышала, как Маруся убирала со стола, как ушла на кухню по длинному коридору, как, пока не было Маруси, дверную ручку дергал двухлетний сын соседки.

— Отстань! — слышала она потом Марусин крик шепотом. — Она никогда не была твоей! Я ведь не говорю, что покрывало с петухами — мое!

Серафиме приснился Пушкин. Вначале ей показалось, что это папа, что сейчас он скажет, где похоронен. Но он приблизился, колыхавшийся вокруг него воздух замер и стал прозрачным, оказалось — Пушкин.

— А льняные полотенца с монограммой? Почему они у тебя? Я тебя прошу, не заговаривай больше на эту тему! — слышала Серафима, а ей тем временем снился Пушкин.

— Просто смешно, что тебе далась эта чашка, последнее, что мне осталось в воспоминание о нашем доме! Полотенцам уже сто лет, а они как новые! Покрывало с петухами лежит у тебя в шкафу, а у меня бы работало по назначению!.. — слышала Серафима. — Что — нет, скажешь?

— Оно лежит, но греет мою душу, и не нервничай, ша! — слышала Серафима ответный тети-Ясин шепот, а между тем ей снился Пушкин.

— Симушка, — говорил он, — душа моя! Прошу вас, Бога ради, если встретится вам Петруша Вяземский, передайте ему мой привет и мою любовь, очень обяжете!

— Интересное кино, Александр Сергеевич! — отвечала ему Серафима в интонациях восьмого класса и, по-мальчишески присутулившись, сунула руки в карманы туристской штормовки, которая в восьмом классе заменяла ей зимнее пальто. — Ну, даете!.. Кому с Вяземским легче встретиться: вам — там или мне — тут? Даже не ожидала от вас!

Она слышала, как тетя Яся за что-то прицыкнула на Марусю:

— Не базлай!

Как спела примиренчески тихонько:

— Сильва, ты меня не любишь!..

А Пушкин между тем отвечал:

— Ах, Симушка! — отвечал он печальней печального, и потупился, и вздохнул, и тронул лоб рассеянной рукою. — Ах, Симушка, душа моя, вы ничего не знаете… Кого тут встретишь, в этих пространствах!..

Он стал удаляться, становиться далеким, но вдруг оглянулся, уже издали, улыбнулся, оказалось — папа.

— Папка! — крикнула ему Серафима. — Пап, ты похоронен где?

Его улыбка и легкомысленный жест в ответ могли означать только одно: какая разница, доця? Какой вздор!

Серафима проснулась, но притворялась спящей, смущенная странностью светлого сна. А то, что в жизни она и знать не знала имени Вяземского, даже пугало. Оказывается, Петр. Надо было проверить.