Изменить стиль страницы

— Папа наш был малюсенький, говорю, и умер рано. А мама и сейчас жива, белая и большая. Приезжает — распоряжается, чтоб каждый день пол мыть. Я, говорит, у себя в Ленинграде каждый день мою! Ну да, говорю я, вам досуг! А она мне: пока я тут, чтоб мыла, огрыза! И мою, хоть некогда. А бабы здешние — совсем иная картина, сама заметишь. В магазине девки стройные, строгие, в крахмальных халатах, в кружевных наколках. В столовой — крупные да ясноглазые, поворачиваются быстро, поругиваются весело. На ферме — сдобные, бело-розовые!.. На почте женщины серьезные, прически у всех парикмахерские, голоса командирские: «Кириллов! Кириллов! Алевтинка, ты, что ли? Дай-ка Вологду! Вологда? А мне, Вологда, Москву надо! А ждать-то некогда, срочно, срочно! Москва? Министерство? Примите телефонограмму!»

РИСУНОК НА ДНЕ

Маленький душный театр считался в городе прогрессивным и новаторским, поскольку его спектакли — авторов современных и тем более местных — отличались от классических приторных оперетт серьезным отношением к идее пьесы, и даже бесхитростная шутка тяготела к многозначительности, шутка-ягодка, например, к философичности, а шутка-лютик — к совершенно несуразным намекам. Но — ах! — Марица! И — ах! ах! — Сильва!

Скудна была бы жизнь города без пламенных чаровниц, без их крашеных перьев, безумных платьев, без слов, которые можно произносить только голосом пространств:

— Граф! Я ждала вас!

Необъяснима сила счастливо-откровенной лживости и томительно-прекрасной ненатуральности и моложавости примадонн.

— Граф! Я прошу вас!

Ах, пыльный бархат занавеса! Ах, неторопливое угасание главной люстры! Уже умолк настраивающийся оркестр, уже трижды постучал дирижер палочкой по краю пульта. И вот уже музыка распростерла шелковые крылья над стареньким театром — началось!.. А вот уже она, особенная пауза перед выходной арией героини. Это мгновенное затишье высекает даже напуганность на лицах всех, кто знает подлинную ценность первого явления примы. И взволнованный шепот! И тщательная подготовленность летучих жестов! Ах, уместность танца после сумрачно-гротескного вмешательства гордости и рока:

— Граф! Оставьте меня!

Какое, в сущности, счастье — попасть на оперетту летом под воскресенье в черном платье на узких бретельках и с кавалером, презирающим обман.

— Что тебе во всем этом нравится? — спрашивал он. Сам он просил у искусства суровой и беспощадной правды о несправедливостях, его душа жаждала разоблачений.

— Ах, все! — отвечала она ненатуральным голосом примадонны.

Они сидели в ложе, она впереди, он во втором ряду за нею. Он пришел в театр в костюме и галстуке, она впервые увидела его в пиджаке.

— Слушай, ты жутко красивый!

Он поморщился, он с неудовольствием принимал ее комплименты его внешности, но все же поддался, перекатил под рукавом круглый, как арбуз, великолепный бицепс, чтобы затем, спохватившись, сжать ее почти детское запястье со значением: не хвали за вздор, я красивое никто — и это непоправимо!

— Начинается! — прошептала она сердито.

Он скосил к ней взгляд растерянности, взгляд упущенного времени и малости предстоящего, взгляд утреннего моря, и невзошедшего солнца, и молочного неба, взгляд незрелости, и печали, и просьбы, и покорности.

— Где сама? — строго спросила она о жене.

— Уехала в Бакуриани к родственникам, — был ответ.

— Ах вот оно что! — с обычной между ними ласковой язвительностью воскликнула тихонько она.

Он пожал плечами. Ничего, мол, особенного, и нечего, мол, язвить. Уехала в Бакуриани, у нее там тетка, обыкновенные дела. Значит, человеку так захотелось. Муж с приятельницей смотрят «Марицу», и в этом нет ничего удивительного, подумаешь, психологические сложности!

— Хочешь посмотреть, как я живу? — шепнул он.

— Сегодня? — спросила она шепотом примадонны и взглянула в полутьме ложи из-под накрашенных ресниц.

— Когда же еще! — шепнул он и окутал большой ладонью ее маленькое голое плечо.

— Марица приехала! Марица приехала! — устремляя лица и взоры в левую кулису, восклицала массовка. Пружинно отжимая шаги от поскрипывающего пола, пронес себя по диагонали сцены красивый, как сам чардаш, управляющий Тасилло, и умопомрачительны были его обтягивающие лосины, и короткие сапожки, и галуны, и осанка, и стан, и профиль.

— Безумец! — прошипела она. — Я не войду в семейный дом, когда жена в отлучке! — И тут наступила та самая пауза, великий момент затаенных дыханий перед выходной арией дивы.

И вот уже завтра, воскресенье, горячий полдень. Атланты на той стороне улицы щурились на солнце и вздыхали. Прохожих не было совсем, весь город в такое воскресенье бывает на пляже. Только часовой из мореходного училища время от времени выходил на улицу, смотрел на безоблачное небо из-под сдвинутой на глаза бескозырки, постукивал прикладом винтовки по тротуару и снова исчезал в прохладном вестибюле училища.

— На пляж бы! — сказала со стремянки Серафима.

— Лишь бы болтать! — ответила снизу Маруся.

К вечеру обещали явиться маляры, до их прихода много было всяческой работы. Серафима под самым потолком отдирала от стен мокрые старые обои, Маруся внизу проделывала то же.

— Ты совершенно напрасно звала тетю Ясю, — сказала Серафима. — Нам тут на два часа возни, не больше.

— Меньше читай, тогда мы успеем, — ответила Маруся, она раздражалась, когда Серафима зачитывалась газетами из нижнего слоя оклейки. — Ты убрала чашку? — И Маруся обернулась, проверила и убедилась, что чашки на виду нет.

Тетя Яся покушалась на последнюю бабушкину чашку, и чашку прятали, если тетю Ясю ждали в гости.

Маруся собрала на полу ворох обоев и понесла охапку во двор, там был общий ящик для мусора.

«По уточненным данным, за вчерашние сутки сбито не пятьдесят шесть, а сто два самолета противника. Двадцать два наших самолета не вернулись на свои базы», — читала Серафима. Газеты были сорок первого года, они не отпускали.

«Театр оперетты, воскресенье днем — „Дороги к счастью“, вечером — „Марица“. Цены на билеты снижены на пятьдесят процентов». Здесь были театральные объявления времен бомбежек и обстрелов.

— Она еще не пришла? — спросила Маруся, вернувшись и отряхиваясь.

— Ее нет.

Когда-то их было полдюжины — с коровой и теленочком, с лошадью и жеребеночком, с гусыней и гусятами, с курицей и цыплятами, с козой и козлятами и эта, что осталась цела, со свиньей и поросятами. Тете Ясе она не давала покоя, чудом уцелевшая небольшая фаянсовая чашка с ручкой бубликом, загнутыми внутрь краями и старательной картинкой на дне.

— Дитя тротуаров! К обеду явится как миленькая! — заворчала Маруся.

Тетя Яся жила с дочерью Нелей возле вокзала, неблизко. Однако тетя Яся трамваем никогда не пользовалась, а ходила пешком, и стоило полюбоваться ею, когда она шла, искательно присогнувшись. Тетя Яся искала деньги. Тетя Яся их находила. Тетя Яся служила раньше когда-то курьером на скудной, конечно, зарплате, и нахождение денег на улице сделалось привычкой ее и призванием. Куда бы она ни направлялась, она видела только землю. И ни одна монета, оброненная, может быть, даже позавчера, не оставалась без владельца, если тут прошла тетя Яся. «Деньги валяются под ногами!» — был ее экономический лозунг, и буквальность его подтверждалась ею чуть ли не на каждом шагу.

Она знала места распространения медных монет и монет никелевых.

Однако бывали и купюры.

Маруся смеялась, Серафима нисколько.

— Дитя тротуаров! — придумала Маруся.

— Ты ничего не понимаешь! — возражала Серафима.

— Лучше бы она научилась зарабатывать как следует! — философствовала Маруся.

— Чем бы тогда она отличалась от тебя?

— Не вижу смысла в том, чтобы кто-нибудь от меня отличался, не вижу резона! Я плохая? — говорила Маруся, и они смеялись.

— Ты молодец у нас! — честно говорила Серафима.

— А что — нет?

— Еще как — да!