Забыл вам сказать: в прошлом году, когда меня после разгрома, учиненного Галаховым, бросили на Ораниенбаумский участок СНиС, я отпустил усы. Не то чтобы с горя. С бритьем были трудности — по причине тупых лезвий, — так хоть верхнюю губу не скоблить.

Боцман смотрит на меня красноватыми глазками, медленно моргая. Кожа у него красная, задубевшая на постоянных ветрах. С 36-го года плавает Немировский на катерах, сколько уже — восьмой год бьет в лицо ветер сумасшедшей скорости. Не шуточное дело. Я думаю, и брови у него разрослись, чтоб прикрыть лоб от ветра.

— Ты находился на Ханко? — Он садится на валун, вытянув короткие ноги в пятнистых (от кислоты?) сапогах. У него на кителе два ордена — Красной Звезды и Отечественной войны II степени.

— Был.

— Чего там делал?

— Как чего? — Сажусь на другой валун. Их тут тьма. Не Лавенсари, а Валунсари, думаю я. — Служил сперва в СНиСе, потом в десантном отряде. У капитана Гранина. Слышали?

— А как же, — дымит Немировский, прижмурив один глаз. — Я ж тоже на Ханко был. Еще до войны наша бригада там дислоцировалась.

— Вы когда ушли с Ханко? — спрашиваю.

— Наш отряд ушел в июле. Последние шесть катеров. Ирбенский пролив тебе известен?

— Известен. — Я думаю о своем. — У нас в десантном отряде были люди с вашей береговой базы. Ушкало, Безверхов, Шунтиков…

— Вот были там атаки! Двадцать шестого июля, как сейчас помню. Три катера атаковали караван в двадцать шесть вымпелов! — выкрикивает боцман на весь остров Лавенсари. — Наука что говорила? Только ночью! Или в плохую видимость! А тут Осипов Сергей Александрович повел тэ-ка днем при действующем солнце! Дымом укрылись и — у-ух! — Движением пятерни он показывает неотвратимый бег торпедных катеров. — Наш командир Афанасьев точненько влепил торпеду в миноносец! А ты говоришь — только при плохой видимости.

— Я не говорю…

— А в сентябре? В бухте Лыу знаешь какая развернулась парадоксальная операция?

— Да. — Я действительно знаю. Боевая история БТК меня очень интересует. — Товарищ мичман, — говорю быстро, чтобы он опять не перебил, — вы главстаршину Ушкало знали?

— Ну, а как же Ваську Ушкало не знаю? Трое мы были неразлей-вода, три боцмана — Боря Вьюгин, Васька и я. С троих нас только я в боцманах и хожу. Васька еще перед войной показал морю задницу, пошел в содержатели техсклада. Борис в сорок втором ушел в Питер на курсы, вернулся командиром катера. Один я сазана на фазана не сменял! Как был, так и продолжаюсь боцман москитного флота!

— Ушкало теперь в морской пехоте. Младший лейтенант…

— А хоть бы и старший!

Что ему ни скажи — только больше распаляется. А ну его к черту. Нащупываю в кармане канадки плоский пакетик жевательной резинки. Это нам, знаете, перед выходом с базы Литке выдали по коробке с американским десантным пайком: консервы, галеты, шоколад и резинка эта самая. Мы посмеивались: еще чего, жевать буржуйскую резинку! А она оказалась вкусная, покрытая сладким слоем. Вот я вытащил пакетик, развернул и сунул резинку в рот. Не о чем мне говорить с этим крикуном.

А он:

— Вот ты Безверхова напомянул. Андрюшка помоложе нас, я его боцманскому делу обучал. Вот он был боцман от прирождения! Он бы с моря не ушел. Жаль, его прихватил аппендицит, когда мы с Ханко уходили. Я знаю, он в десантном отряде воевал, а в эвакуацию погиб. Жаль Андрюшку! Я тебе что скажу, Земсков: Безверхов, если б продолжал жить, тоже Ваське Ушкало не дал одобрения!

— Почему? — спрашиваю, удивленный.

— А потому что нельзя! Ты Зинку его видел? Это ж была такая, — неожиданно боцман понижает голос почти до голубиного воркования, — такая… — чертит узловатым пальцем в воздухе что-то тоненькое, невесомое. — Ну… сквозь нее солнце просвечивало. К твоему сведению. А он что? — Опять рычание: — На бабе-милиционере женился!

— Да вы что, товарищ мичман? Зина ж погибла. Зина с дочкой утонула, их на переходе из Таллина разбомбили.

— Ты там был? — крикнул Немировский. — Васька был? Кто видел, как они потонули? А раз нету доскональных свидетельств, значит, нельзя!

Я молчу. Что тут скажешь?

— Я против милиции ничего не имею, — продолжает боцман сотрясать Лавенсари. — У меня самого батя был милиционер! Но ты ж понимать должен обстановку! Мало ли людей на войне исчезает, а потом — вот они! Погоди до конца войны, там скурпулезно разберемся! Ишь, невтерпеж ему!

Группа катерников высыпает из баньки — распаренные, веселые. Закуривают, бельишко выстиранное распластывают по кустам, по валунам.

— Матросы! — гремит Немировский. — Не ложить на открытых местах! Вон, в лесочке сушить!

— Товарищ мичман, — говорю, отодрав от зубов жвачку, уже лишенную сладости. — А вы знаете, Безверхов, может, не погиб.

— Это как? — В глубине его зрачков читаю отчетливое недоверие.

— Имеются данные, что подорвавшийся транспорт не затонул. Его дрейфом прибило к Южному берегу.

— Ну и что?

— Кто там был, могли попасть в плен. И Безверхов тоже.

— Никогда! Не может Безверхов попасть в плен.

— Почему?

— А потому, что плохо знаешь Безверхова. Он скорей пулю себе в лоб, чем в предатели.

— Да при чем тут предательство? — Начинаю раздражаться. — Их могли захватить…

— Они на транспорт садились с оружием? Ну и все! До последней пули! А кто в плен — значит, предатель!

И опять я умолкаю. Нашего боцмана не переспоришь.

С начала кампании пошла борьба за обладание Нарвским заливом и районом Гогландской минно-артиллерийской позиции. Белые ночи позволяли активно вести ночной поиск, погода установилась приличная, ветер — балла четыре, море — три.

И мы перешли на ночной образ жизни.

К тому времени дивизион полностью перебазировался на Лавенсари. Каждую ночь группы катеров, с торпедами в желобах, уходили на Восточно-Гогландский плес, к опушке финских шхер, и на юг в Нарвский залив, где работали наши катера-тральщики, пробивая фарватеры в немецких минных заграждениях. Противник, как мы знали, противодействовал тралению. Но несколько ночей мы утюжили Нарвский залив, не наблюдая кораблей противника.

Первая стычка произошла в ночь на 29 мая.

Уже мне стали привычными рев моторов, треск разрядов в наушниках, жужжание умформеров. И тряска, тряска. Но я еще не знал, что такое атака…

Я и не увидел ее. Только услышал.

В этот раз на нашем ТКА-93 шел командир дивизиона, и когда я по его приказу дал связь на ларингофон, в шлем-наушниках возник его отрывистый командирский басок:

— Внимание, гвардия! На курсовом шестьдесят — дымы! С минуту или две — только шорохи, неясные голоса, потом комдив коротко велит ложиться на такой-то курс, и долгая пауза, потом отчетливо:

— Сколько насчитал, Крикунов?

— Одиннадцать силуэтов, товарищ комдив.

— А ты, Вьюгин?

— Двенадцать.

— Ну, твой боцман всегда с запасом считает. — Пауза. Представляю, как комдив всматривается в бинокль, считает дымы на ночном горизонте. — Больше восьми не получается у меня, — говорит он. — Н-ну, все равно…

И спустя несколько минут — решительно:

— Гвардия! Идем на сближение.

И еще через полчаса:

— Внимание, командиры! Полный газ! Атака!

Грохот моторов и тряска резко усиливаются. Передняя переборка наклоняется ко мне. И я теперь сижу наклонно. Значит, катер вышел на редан, сильно задрав нос. Я не вижу это, но — кожей, всем телом ощущаю бешеную скорость. Пронизывает острым холодком. Как бы от чертовой тряски не сорвало рацию с амортизаторов. Мне все равно, чем кончится атака, все равно, все равно… лишь бы-связь-не-пре-рыва-лась…

Ох, тряска! Ох, скорость! Зубы стучат, и больно ушам от режущих взрыкиваний разрядов. Неясные голоса. Голова мотается на шее, как на шарнире… Ох, это ж не-не-не-воз-мож-но!..

Из переговоров комдива с командирами катеров понимаю: противник уже близко. Там тральщики… БДБ — быстроходные десантные баржи… катера охранения… большой караван… Комдив распределяет цели…

Новые звуки бьют по ушам. Разрывы снарядов. Немцы открыли огонь. А катер рвется вперед, вперед… представляю, как Рябоконь, стоящий рядом с командиром в рубке, отжимает до отказа ручки акселераторов. Ох ты! Пробарабанили мелкой быстрой дробью осколки по борту…