— Для людей высокоодаренных, — заметил я, — изучение древних чрезвычайно важно, но на характер отдельного человека оно, по-моему, не влияет. Иначе все филологи и богословы были бы превосходнейшими людьми, а ведь это, увы, не так. Среди знатоков греческих и латинских творений далеких времен встречаются люди очень дельные, равно как и убогие, в зависимости от тех добрых или дурных свойств, которыми их наделили бог и природа или которые они унаследовали от родителей.
— Возразить тут нечего, — сказал Гёте, — но этим отнюдь не сказано, что изучение древнего мира нисколько не влияет на формирование характера. Подлец, конечно, подлецом останется, а мелкая душонка, даже ежедневно общаясь с величием античного духа, не станет менее мелкой. Но благородный человек, в сердце которого господь заронил зачатки большого характера и высокого духа, путем близкого знакомства с лучшими творениями греческой и римской древности получит гармоническое развитие и с каждым днем будет приближаться к великим образцам.
Перед обедом ездил с Гёте кататься по Эрфуртской дороге. Нам то и дело встречались обозы со всевозможными товарами для Лейпцигской ярмарки, а также табуны, в которых попадались прекрасные лошади.
— Право, нельзя не смеяться над эстетиками, — сказал Гёте, — которые мучительно подыскивают абстрактные слова, силясь свести в одно понятие то несказанное, что мы обозначаем словом «красота». Красота — прафеномен, она никогда не предстает нам как таковая, но отблеск ее мы видим в тысячах проявлений творческого духа, многообразных и многоразличных, как сама природа.
— Я всегда слышу, — сказал я, — что природа неизменно прекрасна. Она повергает в отчаяние художников, ибо им редко удается достигнуть ее высот.
— Я отлично знаю, — отвечал Гёте, — что природа бывает исполнена неизъяснимого очарования, но отнюдь не думаю, что она прекрасна во всех своих проявлениях. Намерения у нее всегда самые лучшие, однако условия, необходимые для того, чтобы она могла открыться нам во всем своем совершенстве, нередко отсутствуют.
Дуб, к примеру, может быть очень красив, но какое счастливое стечение обстоятельств требуется для того, чтобы природе удалось создать его доподлинно прекрасным! Если дуб растет в лесной чащобе и его со всех сторон обступают другие большие деревья, он будет стремиться вверх, к воздуху, к свету, по сторонам же выгонит лишь несколько чахлых ветвей, да и те в течение столетия засохнут и отпадут. Однако, переросши наконец соседние деревья, он угомонится, начнет раскидывать ветви и образует крону. Но так как этой стадии развития он достиг, уже перешагнув свой средний возраст, то есть когда многолетнее устремление ввысь уже отняло у него немало сил, то широко раскинуться он все равно не сможет, Высокий, сильный и стройный, стоит он перед нами, закончив свой рост, но мы не видим соотношения между стволом и кроной, которое делает дерево истинно прекрасным.
И опять-таки, если дуб растет в сырой, заболоченной местности, где почва даже слишком питательна, и к тому же стоит на просторе, то он рано выгонит ветви в разные стороны, но, поскольку тут он не подвержен противодействующему, задерживающему влиянию, ему будет недоставать сучковатости, крепости, силы, и, если смотреть на него издали, он будет смахивать на изящную липу, и красивым его уже не назовешь.
И, наконец, дуб, растущий на скудной почве скалистого склона, будет не в меру сучковатым и крепким, но из-за недостатка свободного развития рост его раньше времени приостановится, и никогда про него не скажут: есть в нем нечто, повергающее в изумление. Я радовался его добрым словам и сказал:
— Очень красивые дубы я видел несколько лет тому назад, когда, находясь в Геттингене, совершил несколько поездок по долине Везера. Самые могучие дубы растут в Золлингене, неподалеку от Хекстера.
— Песчаная или полупесчаная почва, — продолжал Гёте, — в которой мощные корни беспрепятственно распространяются во все стороны, видимо, всего больше благоприятствует росту дубов. Важен для этих деревьев также и простор, то есть всестороннее воздействие солнца, света, дождя и ветра. Дуб, который рос, уютно укрытый от ветра и непогоды, недорогого стоит, — лишь вековая борьба со стихиями делает его сильным и могучим, так что, вполне уже развившийся, он вызывает в нас восторг и удивление.
— Подводя итог вашим словам, — заметил я, — можно сказать, что любое создание прекрасно, лишь достигнув вершины своего естественного развития?
— Совершенно верно, — отвечал Гёте, — но сначала надо договориться, что подразумевать под вершиной естественного развития.
— Думается, — ответил я, — тот период роста, когда полностью начинает выявляться характер, присущий тому или иному существу.
— Тут возразить нечего, — сказал Гёте, — особенно, если добавить, что этому вполне выявленному характеру соответствует целесообразное, с точки зрения его естественной предназначенности, строение членов данного существа.
Так, например, поскольку женщине самой природой предназначено рожать и выкармливать детей, то мужеподобную девушку со слишком узким тазом и мало развитой грудью никак красивой не назовешь. Но некрасивы и чрезмерно развитые формы, ибо они уже выходят за пределы целесообразности.
Мы с вами признали красивыми некоторых из встретившихся нам сейчас верховых лошадей разве не из-за целесообразности их сложения? Это не только легкость, изящество и грация, но что-то большее, о чем мог бы нам поведать хороший наездник и знаток лошадей, мы же с вами вынуждены ограничиться лишь общим впечатлением.
— По-моему, красивыми, — сказал я, — можно назвать и ломовых лошадей, вроде тех здоровяков, что были запряжены в фуры брабантских возчиков.
— Само собой разумеется, — отвечал Гёте. — Художник, вероятно, усмотрит в отчетливо выраженном характере, в могучем костяке, в играющих жилах и мускулах такого коняги еще более выразительную красоту, чем в изящной и легкой стати верховой лошади.
— Главное, — продолжал Гёте, — чтобы раса была чиста и чтобы не изуродовала ее рука человека. Конь с подстриженным хвостом и гривой, собака с обрубленными ушами, дерево, у которого отняли лучшие из его ветвей, а оставшиеся обкромсали, чтобы придать ему форму шара, но прежде всего девушка, чье тело с младых ногтей искалечено шнуровкой, — все это внушает отвращение человеку с хорошим вкусом, и только филистер отводит им место в своем катехизисе красоты.
В таких и похожих разговорах мы воротились в Веймар. До обеда прошлись еще немного по саду. Погода была прекрасная; весеннее солнце набирало силу, пригревая почки и первые листики на кустах и на живой изгороди. Гёте, погруженный в свои думы, предвкушал счастливое лето.
За столом мы все были очень веселы. Молодой Гёте прочитал творение своего отца — «Елену» и говорил о ней здраво и с достаточным проникновением. Ему очень по душе пришлась первая часть, выдержанная в античном духе, тогда как вторая, оперно-романтическая, живого впечатления на него, видимо, не произвела.
— По существу, ты прав, — сказал Гёте, — это мудреная штука. Нельзя, конечно, сказать, что разумное всегда прекрасно, зато прекрасное всегда разумно — или по меньшей мере должно быть разумно. Античная партия нравится тебе, потому что она доходчивее, потому что ты можешь обозреть отдельные ее части и твой разум здесь поспевает за моим. Во второй половине дело тоже не обошлось без разума и рассудка, но все же она трудна и требует некоторой подготовки, иначе ее не воспримешь и разум читателя не отыщет пути к разуму автора.
Далее Гёте с большой похвалой отозвался о стихотворениях госпожи Тасту, которые читал в последние дни.
Когда все разошлись и я тоже собрался уходить, он попросил меня еще ненадолго задержаться и велел принести папку с гравюрами нидерландских художников.
— Мне еще хочется, — сказал он, — на десерт попотчевать вас чем-то хорошим. — С этими словами он положил передо мною лист бумаги — ландшафт Рубенса.