Изменить стиль страницы

— Вдобавок, — продолжал Гёте, — в научном мире собственностью считается как то, что вошло в традицию учебных заведений, так и то, чему ты в них научился. Если кто-то вдруг заявляет о новом понимании того или иного явления и это понимание противоречит нашему кредо, которое мы годами обожествляли и уже успели передать другим, или, боже упаси, грозит его ниспровергнуть, ярость обрушивается на этого смельчака и все средства пускаются в ход, чтобы подавить его. Ему чинят всевозможные препоны, притворяются, что его не слышат, не понимают, говорят о нем с таким пренебрежением, словно его труды даже читать не имеет смысла, иными словами, новой истине долго приходится ждать, прежде чем она проложит себе дорогу. Некий француз сказал одному из моих друзей [92] по поводу моего «Учения о цвете»: «Пятьдесят лет мы тщились обосновать и укрепить царство Ньютона; понадобятся еще пятьдесят на то, чтобы его сокрушить».

Математическая гильдия постаралась сделать мое имя в науке настолько подозрительным, что люди опасаются его произносить. Как-то раз мне попалась в руки брошюра, в которой толковались отдельные моменты «Учения о цвете», автор, видимо, безоговорочно принял мое «Учение», воздвиг свое здание на заложенном много фундаменте и сделал свои выводы, исходя из него. Я с большим удовольствием читал эту работу, но не мог не удивиться, обнаружив, что он ни разу даже не упомянул моего имени. Загадка разрешилась позднее. Один наш общий друг пришел ко мне и объяснил, что одаренный молодой автор хотел этой работой создать себе имя, но справедливо опасался уронить себя во мнении ученого мира, подкрепив свои взгляды ссылкой на меня. Книжечка его свое дело сделала, и хитроумный юноша впоследствии представился мне и принес свои извинения.

— Эта история тем более примечательна, — сказал я, — что во всех других случаях люди с полным основанием гордо ссылаются на ваш авторитет и ваше одобрение считают наиболее мощной защитой от всех нападок. Что же касается «Учения о цвете», беда здесь в том, что приходится иметь дело не только с прославленным и всеми признанным Ньютоном, но и с его преданными учениками, которые рассеяны по всему свету, имя же им — легион. Если в конечном счете вы и возьмете верх, все равно вы еще долгое время будете пребывать в одиночестве с вашим новым учением.

— Я к этому привык и ничего другого не жду, — отвечал Гёте. — Но скажите по совести, мог ли я не чувствовать гордости, уразумев уже двадцать лет назад, что великий Ньютон и вкупе с ним все математики, все возвышенные вычислители решительнейшим образом заблуждаются в теории цвета, а я, один из миллионов, прознал суть великого явления природы. Это чувство превосходства и давало мне силы сносить дурацкую заносчивость моих противников. Они на все лады поносили мое учение и, где только можно, оглупляли мои идеи, но я тем не менее радовался, что мне удалось закончить свои труд. Нападки противников только помогли мне узнать слабости людей.

Покуда Гёте говорил об этом убежденно и красочно, в выражениях, которые я не в состоянии воспроизвести точнее, глаза его сияли. Торжество светилось в них, в то время как на губах играла ироническая усмешка. Даже черты его прекрасного лица казались величественнее, чем обычно.

Среда, 31 декабря 1823 г.

Многоразличные беседы за столом у Гёте. Он раскрыл папку с оригинальными рисунками, среди них всего интереснее юношеские рисунки Генриха Фюсли.

Потом говорили на религиозные темы, например, о злоупотреблении именем божьим.

— Люди обходятся с ним так, словно непостижимое и невообразимое высшее существо принадлежит к им подобным. Разве же иначе они говорили бы: господь бог, боже милостивый, господи, боже мой. Имя его, которое они ежедневно произносят, — в первую очередь это относится к лицам духовного звания, — превратилось в пустую фразу, которая и мысли-то никакой в них не вызывает. Будь им понятно его величие, они бы умолкли, из благоговения не осмелились бы называть его по имени.

1824

Пятница, 2 января 1824 г.

Оживленная застольная беседа у Гёте. Кто-то упомянул о молодой красавице из высшего веймарского общества, другой заметил, что уже почти влюблен в нее, хотя ум красавицы блестящим никак не назовешь.

— Ну и ну, — смеясь, воскликнул Гёте, — да разве любовь имеет что-нибудь общее с умом! В молодой женщине мы любим все, что угодно, но не ум! Любим ее красоту, юность, ее задор и доверчивость, ее характер, ее недостатки, капризы и бог весть что еще, этого словами не скажешь; но только не ум. Мы его уважаем, если это ум недюжинный, он высоко возносит женщину в наших глазах и даже в состоянии привязать нас, если мы уже любим. Но не ум разжигает в нас страсть.

Сотрапезники одобрили убедительные слова Гёте и, по-видимому, уже были готовы рассмотреть предмет с предложенной им точки зрения.

После того как гости разошлись, я еще остался у Гёте и много наслушался интересного.

Мы говорили об английской литературе и о невыгодном положении, в каком оказались английские драматические писатели, пришедшие в литературу после того титана поэзии.

— Талантливый драматический писатель, — продолжал Гёте, — не мог пренебречь Шекспиром, не мог его не изучать, а изучая, убеждался, что Шекспир, вдоль и поперек знавший человеческую природу, ее бездны и высоты, все исчерпал и ему, бедному последышу, делать уже, собственно, нечего. Да и то сказать, как взяться за перо человеку серьезному, благодарно сознающему, что есть уже на свете непостижимое и недостижимое совершенство!

— Полвека тому назад в нашей дорогой Германии мне, в этом смысле, было куда легче. Я живо освоился с тем, что существовало тогда, благо мне это не внушало слишком большого уважения и не ставило палок в колеса. Быстро покончив с немецкой литературой и ее изучением, я обратился к жизни и творчеству. Так, мало-помалу продвигаясь вперед в естественном своем развитии, я неторопливо подготавливал себя к произведениям, которые время от времени мне удавались. Представление же мое о достоинствах литературного произведения на всех ступенях моей жизни и развития мало чем разнилось от того, что я сам в состоянии был сделать на данной ступени. Но если бы я родился англичанином и на меня в юности, когда пробуждается сознание, со всей силой нахлынули бы многообразные и совершенные творения, они сбили бы меня с толку. Я бы не знал, за что взяться, и уже не мог бы легко и беззаботно идти вперед, но, напротив, стал бы озираться и раздумывать, какой же путь мне избрать.

Я снова перевел разговор на Шекспира.

— Если бы можно было, — сказал я, — изъяв его из английской литературы, перенести в Германию и здесь подвергнуть подробному рассмотрению, нам осталось бы только считать чудом этого гиганта. Но если мы пересадим его на родную почву Англии и окружим атмосферой того столетия, в котором он жил, а потом начнем изучать его современников и ближайших преемников, вдыхая ту силу, что исходит от Бена Джонсона, Мессинджера, Марло, Бомонта и Флетчера, то Шекспир хоть и останется столь же великим, но многие чудеса его духа откроются нам, ибо многое из им содеянного уже носилось в здоровом продуктивном воздухе его времени.

— Вы правы, — согласился Гёте. — С Шекспиром дело обстоит, как со швейцарскими горами. Пред ставьте-ка себе Монблан посреди бескрайней равнины Люнебургских степей — и вы так изумитесь его огромностью, что у вас язык присохнет к гортани. Но на гигантской своей родине, особенно, если вы доберетесь до него через соседствующие горы: Юнгфрау, Финстераархорн, Эйгер, Веттерхорн, через Готтард и Монте-Розу, — Монблан, конечно, останется гигантом, но в такое изумленье вас уже не повергнет.

— Вообще же, — продолжал Гёте, — тот, кто не хочет верить, что известная толика Шекспирова величия принадлежит его могучему и здоровому времени, пусть задастся вопросом, возможно ли такое поразительное явление в Англии тысяча восемьсот двадцать четвертого года, в наше худое время критических и разоблачительных журналов.