Изменить стиль страницы

Должно, она подивилась своему открытию, что мир так легко можно перекрасить. И, скорее всего, тут же пережила огорчение, потому что нельзя же ходить и жить со стеклышком у глаз, а без него все вокруг опять было простым и привычным.

 

В тени черного плетня густо росла мелкая зеленая крапива, злющая и пахучая, — из нее варят щи, — по ней, не боясь обжечься, ползали оранжевые божьи коровки. Варя осторожно сняла с опасного листка одну коровку и зажала ее в кулачке. Коровка, щекоча ладошку, долго ползала там, пока не нашла себе выхода между пальцами. Выползла, тут же выпустила лиловый хвостик, расправила крылышки и полетела.

Божья коровка,
Полети на небо —
Там твои детки
Кушают конфетки...

Она, Варя, доподлинно знала, что божьи коровки, а значит и их детки, живут на земле, вот тут, в их дворе, — и одновременно почти верила в слова своей песенки-причиталки: зачем-то хотелось, чтоб эти маленькие божьи коровки и в самом деле летали на небо.

Коровка улетела — кто знает! — может, и в самом деле к своим деткам; а маленькая Варя не захотела повторять то же самое с другой коровкой, стояла у плетня и придумывала, как занять себя. Ей было хорошо, но конечно же хотелось еще чего-то такого, чтоб было еще лучше, может, даже так, чтоб в один миг, сразу напиться всеми радостями жизни и мира, о которых она еще не могла думать, но чего и не могла не предощущать всем своим детским существом.

Две белогрудые ласточки вылетели из темной глубины сарая, скользили над самой землей, взмывали вверх, исчезали за крышей хаты, опять возвращались и улетали к себе в сарай, где под самым верхом крыши, в уголке меж стропил, они лепили из кусочков грязи гнездо. По чистому двору бродили несушки, легкие желтые цыплята сбегались на ворчливое кудахтанье наседки, а иные стояли у навозной кучи над черной лужицей стока из коровника и, свернув набок голову, с подозрительным любопытством смотрели одним глазом на свое отражение. Гудела большая зеленая муха, гудели в белых вишнях за плетнем пчелы, со всех сторон сыпалось веселое чивиканье воробьев.

Хотелось ей лететь ласточкой? Или бежать к Таньке Никонорихиной показать ей стекло? Или позвать ту же Таньку пойти в засеки, нарвать там в кустах снитки и медуницы и принести эту траву теленку? (Но он, их красный теленок, был в ту пору, конечно, уже привязан к колу на выгоне и сам привыкал щипать зеленую травку.)

 

...Неясные желания. Мир, полный прекрасной мучительной благодати. И в предощущении необъятного счастья жизни — открытая всем и всему улыбка и доверчивый взгляд детских глаз...

 

Тогда ей могло быть и три годика, и пять.

Разве можно теперь вспомнить, сколько ей было в тот день после ночного дождя, когда она увидела тот сказочно-красивый и теплый малиновый мир. Теперь ей, из ее сорока с гаком, ей, безнадежно больной бабе, все то далекое детство, в котором, конечно же, вместе с беззаботностью, радостью хватало и своих обид и слез, — теперь ей все ее детство виделось как один солнечный малиновый день. Ласточки, вишни за плетнем, зелено-серебряные топольки перед хатой... — все это было и потом... останется и после нее; а та улыбка, доверчивое к каждому сердце, неосознанное ожидание счастья — все это навсегда осталось там, в том малиновом дне.

 

Из детства, только она уже побольше была, лет семи-восьми, помнился хорошо и день, когда она ходила к отцу на покос за далекую, как тогда казалось ей, Кленовую рощу.

— Сходи, дочка, отнеси отцу обед, — сказала мать и подробно объяснила, какой дорогой надо идти.

Варя прыгала от радости: одна — в такую даль!

— Глупая ты еще! — посмеялась мать.

По такому случаю мать достала из сундука Варино праздничное платье, сшитое деревенской портнихой, должно быть к пасхе (мать, как правило, все обновки справляла или к Велику дню или к троице) и велела надеть новые пеньковые ходоки, чтоб не наколола ноги. И хотя босым ее ногам ничего не могло сделаться: вон, целыми днями носится по выгону да бурьяну! — она старательно моет ноги над лоханью, натягивает бумажные коричневые носки (тогда их карпетками называли) и обувает новые мягкие ходоки, связанные матерью еще зимой в запас, потому что летом не до вязанья: день год кормит.

Мать провожает Варю до огородной калитки и еще некоторое время стоит там... в длинной юбке, в светлой ситцевой кофте, в белом платке, со своей обычной доброй улыбкой. А Варя — принаряженная в голубое платье, с белым узелком в руке — быстро шагает по дорожке сада. Ей лестно, что мать проводила ее до плетня и теперь стоит — провожает глазами, и одновременно хочется, чтобы мать побыстрее ушла домой, чтобы она, Варя, осталась совсем одна и самостоятельно начала свое путешествие.

Дорожка сада густо поросла подорожником, он цветет, и каждый стебелек усыпан белыми бусинками. И все кругом цветет. Яркие желтые подсолнухи повернулись как один к солнцу, по ним ползают пчелы и черно-белые шмели — и в воздухе висит незримая сладковатая пыльца оцветья. Весь бело-розовый поверху стоит буйно разросшийся зеленый картошник, и все огороды слева и справа лежат бело-розовые. Потом она идет мимо зелено-голубой ржи в конце огорода, проводит рукой по густым податливым колосьям — и ладошка ее ощущает их тяжесть, и щекочет ноздри медовый аромат налива. И так ей хорошо идти цветущими огородами, потом густыми засеками по узкой тенистой дороге... Так тихо и хорошо кругом и такая ясная радость на душе, что — думала теперь Варвара, переживая заново это видение далекого детства — и ничего, кажется, больше не надо: только бы оставалась навсегда та светлая, ничем не замутненная радость жизни.

Она долго шла по ровной полевой дороге в высокой ржи, и ветер мягко овевал ее лицо, и опять пахло медом, пахло теплом земли и зелени, и солнечный этот день покойно и чуть загадочно звучал голосами невидимых во ржи птиц, звоном кузнечиков, едва уловимым шелестом колосьев. По обочинам дороги весело пестрели ярко-синие васильки и бело-желтые ромашки, а в самой ржи — возвышаясь над нею — тут и там алели малиновым цветом головки цветущих высоких колюк. Она поставила узелок на обочину и, оглянувшись: не видит ли кто? — вошла в эту чью-то чужую рожь. Поколов руки, пригнула она верхушку серебристо-зеленой колюки и с немалым трудом сорвала с нее самый большой и пышный малиновый цветок. Запах цветка колюки всегда нравился ей, и еще у него такая красивая, пышная и мягкая бахрома! И она, держа эту тяжелую и пышную корзиночку за тонкий хвостик, сначала долго вдыхала чистый и тонкий аромат цветка, а потом долго гладила мягкой его бахромой по своей щеке.

 

...Восьмилетняя девочка в голубом платье, одна посреди поля цветущей ржи, с малиновым цветком в руке — и его бахрома так приятно ласкает ее лицо — с какими-то неясными самой себе чувствами и мыслями...

 

В горячей полуденной тиши не переставая звенели кузнечики, едва уловимо шелестела рожь. А с того места, где стояла Варя, с самого высокого места поля, она вдруг увидела такие дали, каких она раньше или вовсе не видела, или почему-то не замечала. И ту ясную радость, с какой вышла она из дому и какая сопровождала ее всю дорогу до этого места, теперь сменили какие-то новые чувства.

Это высокое поле и лежащая неподалеку Кленовая роща, к которой вела обсаженная деревьями дорога, обычно смотрелись из деревни тем краем земли, за которым лежало что-то неизвестное — и необязательное, чтоб о нем надо знать. Там, дома, их деревня всегда была самой главной, потому что она лежала в самом центре мира, какой ежедневно видела Варя, — а все другие деревни были где-то там, в стороне, на краю, и она, Варя, не раз с сожалением думала о тех неизвестных ей людях, что живут в этих других деревнях, которые на краю. Теперь, с этого высокого поля, она видела вокруг себя: за полями, логами и просторным болотом слева вдоль речки — целый десяток деревень и хуторов, дальние белые церкви и ветряные мельницы, каких не было в ее деревне, купы высоких деревьев на железнодорожной станции, откуда донесся привычный в эту пору дня гудок пассажирского поезда (теперь отозвавшийся в душе Вари каким-то новым, щемящим чувством... может, и потому, что она никогда еще не была на этой станции, ни разу не видела этого поезда); но самое неожиданное было вот это: ее родная деревня с серыми соломенными крышами и редкими вишневыми садами... уже не смотрелась главной, а лежала как одна из многих на этом широком и, наверное, бескрайнем просторе.