Изменить стиль страницы

 

Весной маленькими клочками сеяли: ячмень, гречиху, просо, коноплю... А после жнитвы другая была забота — рожь. «Матушка-рожь кормит всех сплошь», — любили говорить люди. Когда готовились к осеннему севу (рожь всегда старались посеять между первым и вторым спасом: «До петрова дня вспахать, на спас засевать), мать Прасковья, бывало, все молила, чтоб послал бог мелкого дождика; и до сих пор старые люди считают: если пойдет в день сева тихий мелкий дождь — хороший урожай на рожь будет, «а год хорош, когда уродит рожь».

Больше всего любила она вспоминать мать и отца об эту пору, во время сева; или в жнитву: отец косит, мать вяжет...

Семья была маленькая: отец, мать да она, Варька-Варюха. Один ребенок — редкость в крестьянских семьях, особенно по тем временам, да такая уж, видно, была судьба Прасковьи: двое первых детей умерли еще в младенчестве, а после нее, Вари, мать по какой-то там причине уже не могла рожать.

И мать с отцом баловали ее, Варю. И самое вкусное, и какую обновку купить — в первую очередь ей. Так что, по сравнению с детьми многодетных семей, она и ухожена была лучше и обласкана, может, больше.

Отец любил свою Варьку-Варюху, и она, маленькая Варя, точно знала почему: бабка Авдотья, деревенская повитуха, приняла ее от матери на отцову рубаху — чтоб, значит, отец любил ее; об этом ей мать сама рассказывала.

Зимние вечера длинные, и отец перед сном рассказывал ей разные сказки: басни, как он сам называл их. Наверное, было это, когда отец наработается за день и вечером уже не хотелось долго сидеть. Когда он рано ложился, она тоже забиралась к нему на кровать. Мать ложилась позднее, все что-нибудь делала, и пока она работала, Варе разрешалось полежать у отца. За стеной на улице в непогоду свистел ветер, в стекла секла снежная крупа... где-то там, в ночи, было темно, холодно и жутко, там где-то выходили из лесу волки... а тут, дома, в своей хате, светло и спокойно, от натопленной лежанки обдает теплом, привычно жужжит пряха матери, рядом с отцом на их большой кровати как-то особенно уютно, и ей хорошо так вот лежать и слушать отца.

«Вот, значит, в одном царстве, в одном государстве, — начинал отец, — жил-был царь, и был у него сын Иван-царевич...» — И отец долго и охотно рассказывал, как любил царь своего сына, как не жалел он для него ничего...

Любил отец свою Варьку-Варюху, а сам, кажется, всю жизнь тосковал, что нет у него сына: первый-то у них мальчик был, да умер что-то месяцев трех. Бывало, особенно когда выпьет, нет-нет да и скажет: «Эх, мать, подкачала ты!.. Хороша дочь — да в люди пойдет, а сын — он всегда домашний гость!» И любил возиться с соседскими мальчишками: то свистков им из жести наделает, то цурку или чурукан для игры выстругает, то луков и стрел намастерит. Те и рады: все бегут с чем-нибудь к дяде Петру. И, наверное, потому, что хотелось ему сына, чаще всего рассказывал он сказки про Иван-царевичей...

Больше всего, помнится, ей нравилось слушать, когда отец рассказывал про Ивана-царевича и Марью-Моревну. Там тоже сначала царь любил своего сына и не жалел для него ничего. А потом сказка уводила Варю на дно окиян-моря, к морскому царю, у которого не было ни одного сына, но зато было двенадцать дочерей и среди них самая прекрасная — Марья-Моревна, морская царевна. А дальше: как встретились Иван-царевич и Марья-Моревна, как привез ее царевич к себе домой — а старый дурак царь сам задумал жениться на ней и приказал слугам отрубить голову любимому сыну, но мудрая Марья-Моревна оживила Ивана-царевича живой водой. Страшновато было слушать иные сказки отца: не то, чтоб ей самой страшно становилось тут, в своей хате, рядом с отцом, а страшилась за тех добрых людей из сказок, когда тайно затевалось что-нибудь против них. Но зато все сказки кончались хорошо: добрые люди все равно всегда побеждали злых; и она, Варя, дослушав сказку, иной раз и засыпала тут же рядом с отцом... засыпала тем легким сном, когда, если тебе хорошо, то, значит, и всем людям на всей земле хорошо...

...Счастливые дети, думала, вспоминая себя маленькую, Варвара. Ничего-то они еще не знают, ко всему доверчивые. Хорошо самому — и уже все тебе хорошо. Скажет, бывало, мать: «Из добра, дочка, вырастает добро, а из зла — зло. Так что, если человек с доброй душой живет, то и к нему всегда все добрые», — и все для нее было понятно и просто: она, Варя, будет всегда доброй, а значит, и к ней тоже всегда все добрыми будут...

«Твоими устами, царство тебе небесное, да мед бы пить», — много раз в жизни повторяла про себя Варвара, когда вспоминала такие вот речи матери, сама при этом точно не зная, то ли осуждает она за это покойную, то ли просто жалеет, что не всегда, — ой как не всегда, мать! — получается оно так в жизни...

Только нет: никогда у нее не повернулся бы язык, чтобы осудить мать, что приучала она ее, Варю, с самого детства принимать жизнь так же просто и доверчиво, как принимала сама.

С детства знавшая, что такое нужда, Прасковья потом всегда была довольна жизнью: угол есть, хлеб соль есть, одеты и обуты, сами здоровы — что еще человеку надо? И не любила мать людей хитрых, завистливых или жадных — не любила и не привечала. А сама: спросят люди, сколько, мол, они с отцом мер ржи или там проса намолотили, — всегда столько назовет, сколько есть. Эта извечная крестьянская хитрость у многих есть: скрыть, сколько намолотили, сколько сена в сарае, сколько картошки или бурака накопали... А мать никогда не понимала этого: зачем, мол, скрывать, не чужое ведь, свое.

Не помнила Варвара, чтобы не подала мать кусок хлеба нищему или не одолжила кому, пусть даже из последнего. «Бедного человека не корысть — нужда посылает просить», — говорила она, принимала беду другого человека, как свою, и старалась помочь.

 

Прасковья не раз говорила уже взрослой Варваре, что хотела еще иметь детей. Ездила она и с отцом и одна в город к какому-то там врачу, он ее лечил — да не помогло. Потом по совету одной бабки-знахарки пробовала она лечиться травами. Много их перепробовала Прасковья, но и они не помогли.

А травы с тех пор собирать пристрастилась. Всегда у них стены в чулане были увешаны разными пучками да узелками.

Весной, когда движется сок, набирала Прасковья березовых и тополиных почек, с крушины, калины и дуба надирала коры. Летом, в самый цвет, сушила шалфей, ромашку, липовый цвет, мягкую горькую полынь и мяту, собирала и сушила черемуху, крушину, малину. «Травы, как и люди: одни добрые — и зверям и людям от них добро; другие — злые... Вот я добрые и собираю», — скажет, бывало, она. На Ивана-Купалу, перед первым покосом, мать на целый день уходила из дому. Этот день она считала самым лучшим для собирания трав. «Об эту пору они в самом соку, — поясняла она. — Теперь сорвешь — самые пользительные». И приносила из леса «брата-с-сестрой» (как в их местах называют ивана-да-марью), с лугов — желтоголовую купальницу, одолень-траву — и все эти купалинские травы вешала у себя в чулане.

И как-то само собой получилась из Прасковьи деревенская лекарша. Одному их своих запасов даст травы или сушеных ягод и растолкует, как лучше ими пользоваться, другому сама отвар приготовит. Люди попривыкли, стали ходить к Прасковье и с тем, где никакая трава не нужна: из глаза глубоко засевшую остинку вынуть, вывих вправить. И мать бралась. И веко умела вывернуть так, что любую соринку находила, и вывих вправляла как-то легко, без боли. «Прасковья — она сама чуяла, где человеку больно», — до сих пор вспоминают о ней старые люди.

Знала мать и заговоры: от укуса гадюки, от угольника и чемера, от сглазу, от «волоса», от деревенской «рожи»... Но заговаривать бралась только «рожу», а с остальными болезнями отсылала к другим бабкам: дескать, ихние заговоры сильнее. А вот «рожу» заговаривать просто любила. На большой сковородке костерок настоящий разводила из свеженасушенной березовой коры, заставляла больного как можно больше греть больное место над этим огнем, а сама отшепчет, что там положено, и потом сидит все время рядом, разговаривает о чем-нибудь с больным, пока не догорит кора. В семье Прасковья откровенно признавалась, что сама не знает, есть ли толк от ее слов, а вот что в березовом огне есть целительная сила от этой самой «рожи» — это было налицо: все, кого ни лечила она, вылечивались.