«Неужели и он боится? Да-да, боится, что я подниму шум».
Теперь они смотрели друг на друга открыто, и в заледеневшем взгляде незнакомца появилась какая-то трещинка. Он быстро огляделся — кругом были спины, только спины — и, не торопясь, опустил руку в карман. Не в силах двинуться, Никита изо всех сил вдавил ноги в пол.
«Не дрожать, только не дрожать!»
Он почувствовал неожиданно мягкий удар по ноге. Уже понимая, что страшное миновало, Никита взглянул на соседа. Сосед стоял, привалясь к стеклу, и с видимым удовольствием разглядывал убегающую улицу. Тогда он посмотрел вниз: бумажник, тот самый бумажник, лежал на замызганном полу около его ботинка. Никита почувствовал, что вот-вот рассмеется. «Выбросил! Испугался и выбросил! Пусть теперь таращится сколько ему влезет». Он стал нагибаться. «Я скажу этому, с седым затылком: «Эй, товарищ, не вы потеряли?» — и хлопну его по плечу, как будто мне лет двадцать». Никита дотянулся до бумажника и посмотрел вверх, чтобы, выпрямляясь, не зацепить чей-нибудь локоть. Там, вверху, улыбался его сосед. Улыбался тайком, одной маленькой складочкой гладкой щеки. Улыбался, как будто подстроил веселую шутку. И снова Никиту обдало пронзительным холодом быстрого взгляда. Не понимая, в чем дело, он начал подниматься и ещё не выпрямился до конца, как вдруг руку с бумажником стиснул холодный браслет из крепких пальцев. Это было так неожиданно, что Никита выронил свою находку, и пальцы тут же разжались.
Теперь он понял, что значила та осторожная улыбка. Кто бы ему поверил, что он просто подобрал бумажник? Уж, наверное, сосед Никиты знал, что говорить в таком случае.
«Не сомневайтесь, гражданин, я сам видел — мальчишка лез к вам в карман. Ну что вы, посмотрите, как он вцепился в бумажник, не вырвать».
Они снова были притиснуты друг к другу, и бумажник лежал между ними на полу. Было так просто окликнуть того человека и показать ему пропажу, но кто знает, что ещё придумал этот парень с пронзительными, холодными глазами.
Объявили остановку Никиты, и автобус зашипел, с трудом раскрывая створки. Можно было успеть протиснуться к выходу, но бумажник тяжелее десяти кирпичей лежал на ноге и не давал сойти с места.
Сосед придвинулся к Никите вплотную, и когда автобус тронулся, он качнулся вместе со всеми и, словно нечаянно махнув рукой, больно ударил Никиту локтем под ребра. Никита прижался лицом к стеклу, подождал, пока вернулось дыхание, и, прикрывшись согнутой в локте рукой, стал ждать, что будет дальше. Можно было бы отлично защититься портфелем, но портфель лежал внизу, рядом с бумажником.
Автобус осел на повороте, и сосед снова ударил Никиту. Теперь он бил, используя каждый толчок. Удары были короткие, злые, и Никите пришлось бы плохо, если бы сосед мог развернуться удобнее.
Они раскачивались вместе со всеми в душной сутолоке, и Никиту охватывала какая-то незнакомая ещё злость. Не та, от которой кидаются в драку на школьном дворе и тычут кулаками куда попало. Нет, это была спокойная, умная злость. Она заставила Никиту терпеть эти подлые, суетливые удары, она подсказывала, что сейчас иначе нельзя.
И вдруг что-то переменилось. Никита огляделся. В автобусе стало свободней, и сосед отодвинулся от него. Глядя на соседа боковым зрением, Никита сам шагнул к нему, и тот снова отступил.
Все. Страх кончился. Теперь боялся не он. Автобус остановился. Тот, кто ещё недавно был соседом Никиты, шагнул к двери, но, задержавшись, резко ударил его носком туфли по правой лодыжке. Это было так больно, что у Никиты выступили слезы. Он присел и стал тереть лодыжку руками, унимая боль. Когда с трудом выпрямился, то увидел сквозь мутное стекло, как его недавний сосед, торопясь, почти бегом уходил от остановки.
Никита поднял бумажник. Человек с седым затылком дремал на освободившемся сиденье. Никита, хромая, подошел к нему.
— Вот возьмите. Это ваше.
Седой затылок благодарил Никиту целую остановку. Вышли вместе.
— Ты чего хромаешь? — спросил он напоследок.
— Да ну, — Никита махнул рукой, — уже и не болит почти.
Медаль
Первого сентября второклассник Николай Бутырин явился в школу с медалью. В праздничной суете это прошло незамеченным, но на следующий день перед уроками в класс зашел дежурный учитель, историк Иван Яковлевич. Иван Яковлевич сразу заметил исходившее от Бутырина сияние и подошел к его парте.
Медаль была самая настоящая — «За отвагу». Она висела на замусоленной ленточке и, казалось, притягивала все солнце, отпущенное второму «в» классу.
— Это у тебя чья медаль, Бутырин? — спросил Иван Яковлевич, который знал по фамилиям всех мальчишек в школе. Бутырин похлопал коротенькими ресницами и спокойно ответил:
— Моя.
Учитель истории приглашающе покосился на класс.
— Не иначе как ты, Бутырин, на проспекте Щорса танк подбил.
Лишенный чувства юмора Бутырин снова похлопал глазами:
— Ничего я не подбивал.
— А за что ж медаль?
— Медаль отцу дали на фронте.
— Вот видишь, Бутырин, твой отец награду заслужил, а ты ее для баловства навесил. Узнает отец — что скажет?
— Ничего не скажет. Помер он летом.
За окном грузовой трамвай, скрежеща, свернул на Геслеровский.
— Прости, брат, — сказал учитель истории. — Садись.
«Они ничего ещё не понимают, — подумал Иван Яковлевич, глядя в окно, — все им бирюльки».
На большой перемене Бутырина вызвали в учительскую. Классная руководительница Анна Климентьевна и завуч стояли посреди комнаты, остальные сидели кто где.
— Коля, — сказала Анна Климентьевна, стискивая перепачканные мелом пальцы, — мы не знали, что у тебя такая беда. Может, вам с мамой что-нибудь нужно? Родительский комитет…
Бутырин знал, что говорят в таких случаях. «Чего теперь-то, — думал он, — теперь ничего, как вдвоем остались. Вот втроем так да, тяжело на мамкину зарплату».
Завуч не то похлопал его по плечу, не то подтолкнул к выходу:
— Ладно, Коля, иди, мы подумаем.
Бутырин уже наполовину вышел, когда завуч снова окликнул его:
— Вернись-ка, Коля. Ты все-таки медаль сними. Не твоя ведь.
— Моя.
— Ну как же она твоя, если ее отец твой, слышишь, отец получил на фронте. Не тебе же ее дали.
— А я и не говорю, что мне.
— Ну ты же все понимаешь. И потом, где это видано — чужие награды носить?
Теперь их обступили почти все, кто был в учительской, и нужно было объяснять, доказывать, а Бутырин устал.
Ведь не надел же Бутырин орден. Орден так и остался на отцовском пиджаке, и он понимает, что орден трогать нельзя.
Александр Федорович придвинул к медали свои дремучие брови, приподнял желтым большим пальцем серебряный кружок.
— Сними, Николай. Никто не имеет права носить чужие медали. От отца, поди, кроме этой награды, ничего не осталось.
— Орден ещё на пиджаке.
— Орден, — повторил физик.
Он стоял, по-прежнему нагнувшись к Бутырину, и его дыхание пахло табаком, как у отца, когда он три года назад вернулся домой и врачи ещё не запретили ему курить. Орденские планки на пиджаке Александра Федоровича были совсем близко, и Бутырин неожиданно спросил:
— А вы про свои ордена в классе рассказываете?
Физик дернул бровями, переглянулся с завучем.
— Ну, положим, рассказываю, когда спросят.
Тут вдруг всполошилась Анна Климентьевна.
— Коля, Бутырин, да ты что?
— Ничего, ничего. — Учитель физики цепко ухватил Колю за руку, потянул его к дивану и усадил рядом с собой. — Ты, Коля, говори, что надумал.
Бутырин прерывисто вздохнул.
— Вы, Александр Федорович, целому классу про свои ордена там, медали рассказываете. Потом у вас новый класс будет. Вы и им тоже. А моего-то с медалью даже не все соседи видели. Он больше лежал. Ну и рассказывал из-за контузии плохо, заикался очень. Один я и понимал, чего там у них было. А медаль я в столе нашел, когда отца в больницу увезли.