Изменить стиль страницы

Казанцев покивал, улыбнулся, одобряя фронтовую бесцеремонность танкиста.

— Мы вот тоже застряли в снегах, никак фронт не догоним. Ждать да догонять — распоследнее дело.

Заговорили о подозрительной активности немцев, видах на лето.

— А что им, окаянным, делать остается? Две зимы наших, два лета ихних. На третье надеются. — Бурцев отыскал корку на столе, откусил, стал жевать.

— Факты, факты давай! — Казанцев щепотью захватил из глиняной миски капусты, зажмурился, пережидая остроту кислого. — Ну, бомбит…

— Авиация не все, подполковник. — Танкист шевельнул тяжелыми крутыми плечами под курткой, налил себе еще, выпил не закусывая. — Дело табак. Застряли и стоим как привязанные. Горючее слили в исправные танки. Остальные, как мы. Кто где…

— Эх, окаянное дитя! — Не переставая жевать, сердито блеснул из глубоких глазных впадин Бурцев на танкиста. — Подвоз, застряли!.. Волк с хребта, а страх с загривка начинают кожу драть.

— Мы от баз, а немцы к базам — младенцу понятно, товарищ комиссар. — Танкист наставил крошечные запотевшие глаза на Бурцева. — И больное место не соли, комиссар, — без тебя потеет и чешется… Посошок. — Танкист еще приложился к кружке, крепко вытер мазутной ладонью рот. — Спасибо за угощение, подполковник. Сердцем отошел я, как-никак солидная часть. А то проскрипит обозик, рота маршевая — зелень огородная… Эх, горючего бы нам!..

Казанцев вышел вместе с танкистом. Меж туч ныряла неполная луна. В голубоватом свете ее блестели у порога и сарая зашерхлые лужи, за плетнем горбились осевшие сугробы. По ту сторону лога, где была школа, хрипло лаяла собака.

— Ну, как? — обернулся на стук забухшей двери Бурцев. В присмоленных морозом щеках его гнездились нездоровые тени от керосинки.

— Подмораживает. — Казанцев покосился на черные лики святых в углу, расстегнул ремень на гимнастерке. — Спим, комиссар. Как говорят, утро вечера мудренее, баба девки ядренее. — Потянул с гвоздя полушубок, устроился на лавке, где только что сидел танкист. Угревшись уже, отвернул ворот шубы, снова глянул на киот в тусклых ризах оклада.

Десятый век украшают они красные углы мужицких изб. Сколько моров, войн, бурь прошло над этой землей, а они все так же безучастно и холодно взирают на страдания и муки людские и так ни разу и не пришли на помощь, сколько их ни звали, сколько их ни просили. Потому, видно, и поставили их в угол, хотя и красный, как нашкодивших детей. Мать всегда перед праздниками протирала образа тряпкой от пыли и долго потом вопрошающе стояла перед ними, вспоминая, должно быть, молитвы, с какими она обращалась к богу. Глаза ее в эти минуты были тихими, покорными, укоризненными. Отец, когда замечал ее такой, насмешливо хмурил брови, жевал губами, вслух ничего не говорил. Сам он веровал или не веровал — молчал об этом, и наставление его: «Перекрести лоб, рука не отвалится» — звучало для Виктора в детстве неубедительно.

Казанцев поворочался, плотнее прикрылся воротом от лампы и тихой возни укладывавшихся спать солдат. Шерсть у рта запотела сразу, запахло теплыми кирпичами и кислым тестом, как в детстве. Мать всегда тесто ставила на печку и для тепла укрывала овчиной.

Как темнота на чахоточное жальце коптилки, на Казанцева накинулись думки. Они, эти думки, всегда сторожили его в такие тихие минуты. В боях проще. Там все идет незаметнее и шибче. И мысли там коротки и точны. Но как только выпадала хоть маленькая передышка — возвращалась потребность рассуждать, добираться до самого скрытого смысла разных явлений и обстоятельств. После фронта оставалось поруганное, выжженное, вытоптанное. А нужно было живое, чтобы жить, чтобы закончить войну, увидеть свой дом, детей, вернуться к своему месту на земле. Условия быта солдат, людей на освобожденных землях порою были самые невообразимые, нужно было, однако, все вынести и двигаться дальше… Был у него разговор с командармом. Давно. За несколько недель до начала. Встреча и разговор случайные. Казанцев приехал на армейские склады за автоматами для полка и попал к Павлову на завтрак. Говорили о том, что было у всех на языке: тревогах ожидания, о подступавшей войне. Говорили, и верили, и не верили, потому что у границы знали куда больше, чем те, кто судил обо всем по газетам и радио. Тогда, конечно, они и предположить не могли того, что выпало им сегодня… Все это мельтешило, плыло чередой перед закрытыми глазами. Видения выходили неясными, зыбкими. Время брало свое, да и куски воспоминаний, напластовавшихся после, тоже заслоняли возникавшие картины.

За стеной и над крышей со степным разбойным свистом проносился ветер. В его молодецкой ярости чувствовались отчаянная бесприютность ночи, пустота полей и близость весны.

Бурцев докурил цигарку у печки и тоже полез спать, втиснувшись между автоматчиками на полу. Минуту спустя он приподнял голову, нацелился на то место дубленки Казанцева, где должно быть его лицо, рассчитывая встретиться взглядом. Потом встал, подошел к лавке, напился прямо через край из чугуна. Вода была ледяная, отдавала пресным железом. У печки лысоватый автоматчик ковырял хворостиной в золе, курил.

— Не спишь, Сидоренко?

— Нога на погоду ноет… И детишек вот как вас вижу. Сыны у меня большие. Тоже воюют. Как ночь, так и приходят. Ей-богу. — Голые, без ресниц, глаза Сидоренко набрякли, покраснели, на небритых щеках запрыгали отсветы от печки.

— Поспи, — не нашел других слов замполит, прикрутил коптилку, лег снова.

Мохнатые угольные тени тотчас из всех углов накинулись на трепетное жальце, вплотную сдвинулись вокруг него. Стало тихо, как бывает только на фронте. Слышна стала война ветра с деревьями в саду, лопалась отогретая за день солнцем и запотевшая под снегом земля. В избе храпели, чмокали губами, бормотали.

Бомбовые удары разодрали воздух над самой крышей хаты. Первое впечатление Казанцева — вместе с хатой и всей слободой он летит куда-то вниз, в преисподнюю. И тут же в окно увидел подвижные лохматые полотнища огня во дворе и солдат, мелькавших в этих полотнищах.

За столом на кухне сидел вчерашний танкист в меховой тужурке. В глазах его еще не погас блеск чего-то веселого. У печки смущенно поправляла, одергивала юбку сзади хозяйка.

Через минуту Казанцев стоял уже затянутый ремнями и готовый ко всему. Вдоль улицы, косо распластавшись и посверкивая дюралем плоскостей, пронесся «юнкерс», чертя по девственному снегу впереди себя огненную трассу. Солдат у колодца с ведром упал, покатился, на спине у него дымилась фуфайка.

В слободе поднялась суматоха. Было видно, как по дворам мечутся солдаты. Обоз подвод с десяток спешно вытягивался на южную окраину слободы в сторону Барвенково. Над Лозовой стыла тишина. Серое, мозглое небо над станцией было пустым. Элеватор стоял нетронутый, и никто его больше не тревожил.

Казанцев глядел на слободу в сугробах и поздних дымах, на безмятежное сияние снегов за нею, и неясная тревога овладевала им. Чувство где-то чего-то случившегося и неизвестного им здесь холодком обкладывало сердце, наполняло тело знакомой по опасности пустотой и легкостью.

С этим чувством ожидавшей их и неизвестной им опасности и выступил полк из слободы.

За Лозовой полк Казанцева задержали. Распоряжался высокий молодцеватый полковник в черной бекеше с меховой оторочкой по бортам, летной фуражке и хромовых сапогах со шпорами.

— Поступаешь в мое распоряжение, подполковник.

— У меня своя задача. Дивизия у Краснограда!..

— Немцы прорвались, и задача у всех одна, подполковник: задержать их. Сколько у тебя людей?.. Вооружение?..

Вдоль коричневого лозняка в снегу по макушку в две шеренги — солдаты. К ним присоединяются все новые и новые, идущие в одиночку и группами с северо-запада. Всех заворачивали без разговора, ставили в эти шеренги. Выходил капитан, размашисто, избочась, шагал вдоль строя: «Раз, два… двадцать, тридцать! Взвод! — Прыжок глазами по строю. — Командир взвода! Марш занимать оборону!.. Покажут!.. — Взвод уводили. — Раз, два!..»