Изменить стиль страницы

Сразу же за путями начиналась степь, холмистая, пронзительно-белая, в косой дымке поземки, красноватой против солнца. Степь выглядела пустынной и мертвой, в нескончаемых волнах сугробов. Солнце сторожили белые столбы радуги. Курганы тоже были одеты в морозные ореолы.

Обламывая закраинцы сугробов, вдоль путей у вагонов и платформ топтались вездесущие ребятишки в подшитых, не по ноге валенках-опорках с пучками золотистой соломы из задников или в кованных железом итальянских ботинках. Их интересовало все солдатское, и в первую очередь танки на платформах. В розоватой дымке морозного пара тут же, греясь, дурачились, прыгали солдаты. Ребятишки только носами шмыгали. Их не бра ли ни мороз, ни ветер.

— Давай лезь, братва! Так и быть, покажу, — сжалился над ребятней молодцеватый старшина.

Громко стрельнуло морозное железо люка. Ребятишки ахали, голыми руками хватали липкую на морозе броню. Мимо пробегали солдаты с только что прибывшего эшелона.

— Что за станция?.. Пожрать успеем?

— А вы кто такие?

— Пехота! Сталинградцы!.. Слыхали?

— Иди получай! Перловка, мать ее за ногу…

— Небо — как слюда. Налетит в самый раз! — слышалось со всех сторон.

Навстречу уже бежали солдаты с котелками, сухарями в полах шинелей. На лицах деловитая хозяйственная озабоченность, углубленность и ожидание. В самом деле, что может быть приятнее для солдата — влить в промерзший желудок горячего варева или чайку.

Провели неизвестно где взятого пленного итальянца. Завидев солдат с котелками, итальянец шмурыгнул носом, закричал бодро:

— Муссолино, Гитлер капут! Вива руссо! Вива вита!

— Гляди, чучело разговаривает, — с интересом приостановился и хмыкнул солдат в распахнутом ватнике и сбитой на затылок шапке. — Да здравствует жизнь! Шкура!.. Дошло!

— Узнал кузькину мать, и дошло.

Услышав про кузькину мать, итальянец заволновался, завертел шеей, тревожно озираясь.

— Ученый. Знает кузькину мать.

Хохотали солдаты, провожая пленного в тощей шинелишке и пилотке, натянутой на уши.

У поваленного станционного забора солдат лет тридцати, в полушубке, с автоматом на груди, кормил из котелка годовалую девочку. Замотанная в тряпье, она сидела у него на правом колене, следила, как он черпает левой рукой из котелка, и с готовностью раскрывала рот. Солдат был в маскировочных белых штанах. Одна штанина заправлена в валенок, вторая — обгорела и оторвана наполовину. Через плечо на веревочках — овчинные рукавицы.

— Ну, как?

Девочка покосилась на пустой котелок. Нос пуговкой сморщился, нижняя губа задрожала, поехала на верхнюю.

— Степан! — гаркнул солдат через плечо за забор. — Добавку неси!

— Да ты что! Пуп треснет!

— Настька исть хочет!

— А-а! — Из-за забора высунулась толстая фигура в коросте снега на подшлемнике у рта. — Зараз. Одной ногой.

Минут через пять вернулся с дымящимся котелком, оттянул подшлемник!

— Где подобрал?

— На станции, на скамейке сидела.

— А мать ейная?

— Я откуда знаю?

— О господи! — Толстый солдат порылся в своем мешке, достал кусок сала, завернутый в газету. — Держи.

Девочка не поверила, ловким зверушечьим движением развернула газету. Солдат хотел завернуть сало снова в газету, положить рядом. Не дала. Так и держала мерзлое сало голыми ручонками: так оно надежнее, да и видишь, что держишь.

Толстый солдат повздыхал, покачал головою, посоветовал.

— Отправка скоро. Поспрошай здешних баб про мать. Аль сами возьмут.

Из-за синевато-алмазной шапки кургана бесшумно вынырнули хищные длинные тела «мессеров», и стремительно настигающий гул их тут же покрыл расслабленную эшелонную суету. Цветные пулевые трассы понеслись впереди самолетов, взбивая фонтанчики в сугробах и выдирая белую щепу из теплушек на путях. Лихорадочно забили зенитки с двух концов эшелона и середины, из башен танков на платформах яростно залаяли пулеметы. Танкисты и автоматчики бросились под прикрытие брони. Кленов очутился на платформе Лысенкова. «Мессеры» зашли как раз с хвоста, под крыльями их дрожали рваные вспышки, и огненные струи строчили по рельсам и вагонам смертные швы. Санитарный поезд обреченно и беззащитно затих.

— Подвели мы их под монастырь! — Хищно мерцавшие глаза лейтенанта Лысенкова суживались, холодели с приближением самолетов и совсем стыли льдистыми точками, впившись через прорезь прицела в самолеты.

Их длинные тела, ослепляя и вдавливая в снег ревом моторов, серебристыми тенями мелькнули вдоль путей. У паровоза, одеваясь в седой пар и красно просвечивая на солнце, выросли черные столбы разрывов бомб.

Ребятишки и бабы исчезли в первые же мгновения обстрела. Кленов хорошо видел их из лысенковского танка. Они притаились в улицах поселка, наблюдали за тем, что творилось на путях, справедливо полагая, что не они на сегодня добыча гитлеровских летчиков.

Минут через двадцать слюдяной простор неба опустел, и оно снова приняло предательски безмятежный мирный вид. Степь тоже как ни в чем не бывало горела на солнце празднично-пасхально своими ризами, стыдливо зализывая поземкой черные круги бомбовых разрывов и глубокие полоски расчесов от крупнокалиберных пулеметов.

В пахнущем гарью воздухе загуляли деланно бодрые шутки, зазвучал ненатуральный смех. Из санитарного поезда выносили носилки, накрытые шинелями, и вытягивались к утоптанной круговине у обгоревших пакгаузов, где полчаса назад грелись пляской солдаты.

— Испортили аппетит, суки! Не дали чаю попить! — чертыхались в вагоне танкисты, медленно возвращаясь.

— Ну и дурак! — успокаивали нервных. — Солдату аппетит никак терять нельзя. Тут же копыта откинешь.

Коренастый рябой Шляхов в полушубке внакидку ковырнул ложкой застывшую кашу, выбросил щепку, другую, подошел к раскрытой двери, вывалил всю кашу на снег.

— Зря. На печке разогреть можно было… Подумаешь — щепка.

— Давай тушенку! — Движением плеча Шляхов поправил сползавший полушубок, присел на корточки у пламенного зевла печки. — Дровишек запасли?

Заскрежетал нож о жестянку свиной тушенки, потек густой запах жира и вареного холодного мяса.

— У тебя ничего там не осталось, Федотыч?

— Что ж, у меня бочка бездонная? — Дрожа припухшим веком и топорща щетинистые брови, Шляхов прикурил от уголька, пыхнул дымом.

— В Тацинской — вот где трофеев было.

— Век бы не видать этого добра. Сколько едем — ни одного поселка целого.

— В Мамонах житуха была. Эх-х!..

— Дон, что ты хочешь!

— В сорок первом на Калининском воевал, под Новый год подарки прислали. Я в разведке был как раз. — Шляхов потянулся, достал из банки кусок тушенки, размазал по хлебу. В углах прижмуренных глаз застряла ухмылка. — Вернулись — шиш. Обделили. А пентюху, был у нас такой из-под Тамбова откуда-то, и носки, и варежки, и фото девчушечки-первоклассницы. Такая обида… Вот что, говорю, хватит с тебя носков и варежек.

Грей руки-ноги, а у меня сердце зябнет. Делись. — И забрал карточку себе.

К Шляхову потянулись, фотокарточка пошла по рукам.

— Господи! Ангелок-то какой!

— Эх, вернемся с войны, поманят от ангелочков бабы молодые… Что вызверился? Сам Женьку-фельдшерицу голодными глазами лапаешь, — встретил в упор командир орудия Вдовиченко взгляд Шляхова. Худая рука в тонком рыжем волосе задрожала, уронил с кончика финки кусок мяса.

— Лейтенант, переведи его в другой вагон либо на платформу. — Шадринки у хрящеватого, пощербленного оспой носа Шляхова запотели, потемнел всем лицом. — Ей-богу, выложу его сонного!

Холодная тушенка и мерзлые сухари тяжелым комом ложились в желудке. От бочки кругами расходилось тепло. Сверху на ней паровало ведро. Танкисты черпали из него кружками, обжигаясь, пили чай.

Заговорили о доме, детях, женщинах. На фронте сердце черствеет от однообразия и жестокости, и солдаты любили вспоминать и ласкали свое прошлое. Вызывая его в памяти, они ждали будущего, представляя себе его таким, каким было это их прошлое, и не всегда задумывались над тем, что будущее их не может быть таким, как эта, уже прожитая ими, жизнь, потому что и сами они уже не смогут быть прежними…