Изменить стиль страницы

Дядько стоял, раскрылив полушубок, и плакал, пока саперы не привели в порядок его повозку.

— За помощь мы патефон конфискуем у тебя, — объявил ему Шуховский.

— Бяри, бяри, без отца нажил, — легко согласился дядько, стал топотать и разгребать снег, ища, должно быть, кнут.

— А пластинки где твои?

— Ох бяда, одна была и та разбилась.

— Что ты бяда да бяда. Белорус, что ли?

— Рязанский я.

Жуховский разыскал в снегу осколок пластинки, завел пружину, поставил. Патефон добросовестно захрипел.

Потехи над «бядовым» дядьком хватило саперам до самого вечера. Вечером, когда уже совсем смерклось, через мост пошла артиллерийская часть. Машины все новенькие — без царапинки, пушки упруго прыгали колесами по бревнам. Прошло десятка три машин, а конца им не видно было.

— Это куда же, землячки? — разинули рты саперы, дивясь силе.

— Туда, куда и вчерашние.

— Много знать будешь — в рай скоро попадешь! — скалились с машин молодые краснощекие в хрустящих полушубках артиллеристы.

— Откуда вы хоть?

— Мамкины!

— Гы-гы-гы!

Резиново тянулись в улыбку затвердевшие на морозе губы.

— Много ж вас, мамкиных!

— И как она уродила тебя, орясину такую!

Мост скрипел, ходуном ходил под тяжелыми пушками, а они все шли и шли. За мостом, по звукам слышно, машины сворачивали направо. Андрей еще днем под горой, за левадами, видел свежие капониры, да не знал зачем. Теперь туда и шла артиллерийская часть.

После Михайлова дня был получен приказ об эвакуации населения из предполагаемого района боевых действий. Рано утром десятки подвод, нижнемамонские и мобилизованные на соседних хуторах, подошли к дворам. Поднялись крик, плач, ругань. Кто уезжал добровольно, кого приходилось сажать на подводы силком. Укладывали узлы, впопыхах волокли нужное и ненужное. Часть добришка зарыли еще в июле — августе, когда опасались переправы немца через Дон. Кое-что припрятывали на ходу, сейчас. Солдаты-постояльцы помогали долбить ломами окаменевшую землю, выстилали ямы соломой или сенцом, маскировали их сверху.

— Кто позарится на твои лохмоты, хозяйка?

— Да не к мамке еду, милай, — оправдывала заплаканная молодайка свои хлопоты. Подол теребили и не отпускали ничего не понимавшие ребятишки. — Ну куды я с ними вернусь! К чаму! — Она рвала подол из рук детишек, бежала в избу за чем-нибудь, тут же забывала — зачем, останавливалась как вкопанная. — Не поеду! Гари оно ясным огнем все, и они со мной!

Пожилые солдаты, у кого дома остались свои, понимающе вздыхали, лезли в карманы, доставали серые от грязи куски сахару, совали ребятишкам.

— Глупая. Тут всего может быть. И добра лишишься, и самих поубивает. Вернется мужик, а ни семьи, ни дома. Для чего ж воевал?

— Куда же вас переселяют?

— В Переволошное. В восемнадцати километрах отсель.

— Ну так наведываться будешь, да и мы приглядим.

— Езжай, милушка, езжай. Погорит, — бог даст, ишо наживешь, а тут видишь страсти какие. — Солдат показал на штабель снарядов под самую крышу избы, укрытый соломой. — Рванет — места не останется.

— Сенцо лошадкам стравят, это уж как водится. Картошку, огурчики поедят: солдат проходящий, да сами целы останетесь, — уговаривали солдаты своих хозяек, укладывали вещи, ласкали ребятишек.

А по улице скрипели снегом возы и сани, выли моторами, сбиваясь на целину, военные грузовики. По дворам, как по покойнику, голосили бабы, ревели ребятишки, травили махорку солдаты.

Не обошлось и без смешного. Дед Епифан — мамонец, потерял в дороге бабку. На месте добришко утянул веревками, хозяйски охлопал рукавицею, выдернул из-под полсти кнут, перекрестился на подворье, уселся спереди, бабку усадил назад. Уже где-то под Переволошным встречные, какие назад возвертались, кричат ему:

— Епифан Ильич, и де ж твоя бабка? Бабку потерял!

Оглянулся старик назад — и вправду бабки нет.

— Ах ты ж, малушка моя, — схватился дед за голову. — Грех великий. И де ж ты, бабка?!

А бабка из яру гребется километра за три сзади, руганью изошла, почернела вся. На спуске ударило под раскат, она и выпала из саней. Кричала, кричала — дед глухой, знай погоняет себе, не оглядывается, а силушки уже нет лошадиную упряжку догнать.

В ноябре дни короткие! не успеешь оглянуться — день кончился. А к ночи беженцев теснили на обочину машины с солдатами, тракторы с пушками, танки, обозы, Так и текли два потока; один к Дону, другой — в сторону от него.

Глава 4

В домах еще не погасли огни, и по улицам скрипели обозы, хлопали калитки, пропуская новые партии поночевщиков, когда со стороны хутора Журавлева в Переволошное вошла танковая часть. Танки сошли с дороги, остановились прямо на улице. С брони, ожесточенно хлопая по бедрам рукавицами, попрыгали автоматчики, занесенные снегом. Лица укутаны подшлемниками с оледенелыми наростами напротив рта.

У церкви колонну ждали патрули и указали, где размещаться.

— Сколько стоять, капитан?

— Не знаю! — метнулся узкий луч фонарика. — До места километров двадцать еще.

— В брюхе заледенело, и кишка кишке кукиш кажет.

— Комбат десантников! Часовых выставить! — Капитан Турецкий в щегольском черном полушубке спрыгнул с крыла передней машины, высигнул из снега на дорогу. — Командиры рот — ко мне! — Желтое жальце фонарика вновь запрыгало по сахарно-голубому снегу, остановилось на широком планшете.

На полу в хатах вповалку спали солдаты. Иной глянет из-под шапки, ворота полушубка на пришельцев, тут же проваливается в сон: буди — не разбудишь. С печи густо выглядывали бабы, детишки.

— Тут, товарищи, ногой ступить негде: и вакуированные, и солдаты, — заикнулся было хозяин, прямоплечий дед в черном окладе бороды. Из дремучих бровей вошедших сверлили круглые немигающие глаза.

— Поместимся! Не плачь, хозяин! — свежий молодой басок с мороза.

— Ох-хо-хо! Откель же сами? Из каких краев?

— Разных, батя. Со всего свету!..

— Куйбышевцы. А энти?

— Рази всех вас узнаешь. Идет сколько! Артиллерия, Трактора, видел, у двора стоят?

— Пушкари, значит?

— Сибиряки!..

Изба сразу наполнилась крепкими молодыми голосами, запахом дубленой овчины, мороза.

— Как насчет самоварчика, хозяюшка? С самого Калача на морозе.

— Почаевники. У нас и самовара-то нету. — О скамейку стукнули ноги в толстых чулках, с печи спрыгнула хозяйка. Сноха старика, должно. Рослая крепкая баба, с широким мужским лицом. — Чугун, что ли, для вас поставить?

— Ты нам казан, маманя. Чтоб на всех.

В сенцах загремели, и в избу с клубами пара ввалились танкисты.

— Ишшо? — обернулась на них хозяйка.

— Ишшо, мамушка, ишшо. В тесноте, да не обедал, — сказал в свое время один великий поэт, — осиял золотом зубов вошедший старшина Лысенков. — Топай в угол, Костя, — подтолкнул в спину рослого парня в распахнутом полушубке и замасленном ватнике.

Скрипя мерзлыми валенками, парень пробрался к печке, на скамейку с ведром, стал ожесточенно растирать задубевшие черные руки.

На подоконниках, хозяйской кровати, в углах понавалено оружия. Ремни застегнуты, развешаны на спинках кровати и на толстых гвоздях рядом с рваным и седым от пыли хозяйским картузом. На ремнях позванивали гранаты.

— А она не убье, дяденька? — мальчишеский голос с печи.

— Своих она не убивает, — жарко блеснули зубы на печку. — По голосу и запаху узнает. Хочешь, в печку бросим одну? С кизяками сгорит.

— Научишь мальчонку, старшина.

— Помогу, мамань. — С печи ловко спрыгнула русоволосая, румяная, по-деревенски крепкая дивчина.

За ней, косясь на солдат, медленно и аккуратно с печи слезла большеглазая, худенькая, чернявая.

Автоматчики скоро разомлели от тепла, уснули кто как. Лица, обожженные морозом, блестели. Уснул и Кленов на лавке у печи. Шлем с головы свалился, и на виске открылись два розоватых рваных рубца, не зараставших волосом. Кленова во сне качало, и большеглазая бесшумно подошла, убрала от него ведро. Шлем положила на стол.