Изменить стиль страницы

— Чугун вскипел. Вишенника али мяты бросить? А може, у вас настоящая заварка есть? — обернулась от дышащей жаром плиты хозяйка.

— Есть, есть, — сунул ей начатую пачку золотозубый старшина Лысенков. — Заваривай, остальное себе оставь. И буди своих на печи. Эй, славяне! — Старшина вытряхнул прямо на стол сухари кучей, сахар, порылся в мешке у одного из автоматчиков, достал две банки консервов. — Шевелись, шевелись, славяне!

— Може, мы после? — Хозяйка стеснительно замялась, выпятила круглый живот, стала тереть руки передником.

— Солдат где спит, там и ест. У нас, мать, просто. Буди своих, не стесняйся.

Хозяйкина дочь, мелькая белыми икрами, выбежала во двор, вернулась с куском мерзлого сала, счистила с него соль, стала резать ножом на куски.

— Мне бы хозяюшку такую. — Лысенков оставил сухари, залюбовался ловкими движениями полных рук хозяйкиной дочери.

— На словах вы все неженатые, тольки за каждым хвост тянется.

— Тань! — выразительно зыркнула мать: «Люди чужие, мол, обидятся».

— Что Тань, что Тань?! Да ани в каждом селе женятся. Как попалась в юбке, так и давай, — дернула плечом и блеснула на мать молочными белками дочь.

— Пьяному бутылку водки да собаку в шерсти, — тыкнул меднолицый сержант-пулеметчик. Обтер огромной лапищей кружку, выдул из нее крошки.

— Ды тольки что.

— На тебе всерьез бы женился. — Веселые глаза Лысенкова пригасли, погрустнели, на лоснившемся лбу сбежались морщины. — Родила б ты мне сына.

— Ох, да ка бы ты адин такой. До сладкого вы все падкие, что мухи на мед, а потом лялькай одна, батеньки и след простыл. — Таня сгребла нарезанное сало на тарелку, ладошка о ладошку отряхнула руки. — Ешьте на здоровье.

Пушкари тоже просыпались, рылись в мешках, доставали кружки, переступая через ноги, пробирались к столу: «Можно?», черпали из чугуна кипяток — сухари, сахар свои. Шмурыганье носом, покряхтывание. Хлопала оторванная ставня. Окна забелены, снаружи наросли снегом.

— Берите, еще берите, — подбадривали солдаты детишек, косивших на сахар.

— А девка уложила тебя, старшина, — распаренный до пота, кряхтел у стола меднолицый сержант-пулеметчик.

— На обе лопатки.

— Зря ты так, Таня. И ты, сержант, — в сторону меднолицего, — тоже зря. — Лысенков поставил дымящуюся кружку на стол. Отяжелевшие с мороза веки поднялись не враз, и кареватые суженные глаза глянули как сквозь туман. — Вот назови тебя, сержант, сукиным сыном, обидишься. И любого. А у тебя небось сын дома. Стукни тебя завтра — семя осталось. Не так обидно. А Ивана Лысенкова второго нет. Может, я и с девкой-то последний раз говорю. А ходил бы молодой Иван Лысенков по земле, улыбался и не знал бы, как ждал его отец. Эх, черт-те…

— Не поминай черта на ночь глядя, старшина.

— А на дворе, никак, пурга начинается, — прижался к стеклу один из автоматчиков.

— Метель да пурга — чертово кружало. — Сержант-пулеметчик потянулся, зачерпнул еще кипятку из чугуна.

Большеглазая прислонилась спиной к печке, стянула на груди концы вязаного платка, спрятав в нем руки, следила, как при еде на виске Кленова шевелятся шрамы. И виски, и затылок у него были белыми.

— Седой, — сронила тихо.

— Что? — вскинул голову Кленов.

— Седой, говорю.

— Так я уже и старый. — От углов глаз Кленова пучками разбежались трещинки морщин, и лицо его, нелюдимое и замкнутое, сразу переменилось.

— Нет, — вздохнула девушка. Отуманенные черные глаза ее светились грустью.

— Это сестра ваша? — показал взглядом Кленов на продолжавшую азартно спорить Таню.

— Нет. Я нижнемамонская, куда вы едете.

— А вы знаете и куда мы едем?

— А ваши сколько ни идут и ни едут — все Мамоны спрашивают.

Замерзшие стекла дрогнули от гула. Гулы повторились, прокатились россыпью. Во дворе завыла собака. Стекла зазвенели снова. В окно резко постучали.

— Танковая! Выходи! Быстро!

От этого крика с улицы солдаты как-то вздрогнули, засуетились, укладывая мешки, и уже другими, чужими глазами оглядывали все в этой избе, где они пробыли несколько часов в тепле. Детишки, продолжавшие хрустеть сахаром, прижимались ко взрослым, и мимо, бухая валенками, застегивая на ходу ремни и сталкиваясь оружием, выбегали солдаты. На пороге их встречал колючий морозный ветер и тут же выдувал из полушубков и шинелей домашнее тепло, Артиллеристы тоже по понятным только солдату причинам засобирались вдруг. Один уже с горящей паклей на палке бежал к трактору. Автоматчики кидали мешки наверх, карабкались на танки, и танки, щупая перед собой дорогу пушками, выползали из дворов на дорогу, навстречу морозному горизонту.

За селом охватила глубокая тишина степи, укрытой белым саваном снега. Тишину эту не в силах был разбудить даже рев мощных танковых моторов. Меж туч ныряла луна, на мгновение она освещала степь, и степь вспыхивала при этом тысячами голубых искорок и казалась еще безмолвнее. Дорогу переметали седые косицы поземки. Лица на ветру быстро задубели, и автоматчики изредка перебрасывались словами, стараясь укрыться от вездесущего обжигающего ветра.

Сначала вдоль дороги шли неубранные подсолнухи. Ветер повалял бодылья, переплел их между собою. Шапки гнулись под тяжестью снега. За подсолнухами пошли поля пшеницы, тоже неубранные; хлеб лежал в крестцах. Однообразно стучали моторы и гусеницы, мела поземка, в прогалах между туч зябко поеживались звезды, Мысли тоже плелись лениво, бессвязно. Многие из сидевших на броне и в машинах уже не раз побывали в госпиталях, возвращались на фронт и знали не понаслышке, почем там фунт лиха…

Незаметно с востока колонну догнала белая муть, укрыла небо, и началась метель. Головной танк вначале шел по вешкам вдоль дороги, а потом исчезли и вешки. Видимость сократилась до десяти метров. Колонна стала. У замерших машин тут же намело сугробы. Автоматчики походили на снежных кукол. Только прорезь для глаз на подшлемниках темнела.

— А если напрямую рванем? Мамоны выстлались километров на сорок вдоль Дона. Не промахнемся.

— Сороки тоже прямо летают, да редко дома бывают. — Турецкий нагнулся в люк. — Кленов, куда ракетницу девал? — Взял поданную ракетницу, выстрелил. Белая муть вспыхнула молочным светом, отодвинулась неохотно и тут же погасла.

— Ну-ка, герой, пройдись, отыщи вешки.

В белой куче автоматчиков зарычали, заворочались, захрустел снег. Вскоре недалеко справа донеслось:

— Эге-ге-гей! Дорога здесь!

— Не люблю степи, хоть и сам степной. — Турецкий плотнее надвинул меховой танкошлем, крикнул в люк: — Трогай, Костя!

Из крутящейся мглы выдвинулась фигура по пояс, вздыбленная по-медвежьи против ветра. Автоматчик помахал рукой и побежал вперед. Танк уперся в дощатый вагончик на тракторных санях. В занесенные снегом окошки желтел свет.

Танкистов встретила кургузая пухленькая дивчина в гимнастерке и ватных брюках.

— Это что у вас тут? — удивился пехотный комбат.

— Обогревательный пункт, товарищ капитан.

— Обогревательный пункт? — Капитан поднял к Турецкому стянутое морозом лицо, ущипнул себя за щеку, будто не веря. — Слышишь? — В углу вагончика пылала печка из бензиновой бочки. На печке пыхтел чайник и два ведра гоняли пары. У дверцы ковырялся солдат в замасленном ватнике. — Ну-ка дай я тебя расцелую, дочка. Где ж ты раньше была?

— Теперь по всем дорогам будут. Командарм приказал.

— Вот те уха! — не переставал удивляться пехотинец. — Где же он сам?

— Нам не положено знать про то. Нынче, говорят, здесь был. — Дивчина, видимо, сама стеснялась своих пышных форм, поджималась всем телом. Курносое лицо все время таяло приветливой улыбкой. — Так попьете чайку?

— Нас много, голубушка. Всех не напоишь. Дорогу на Мамоны знаешь?

Откуда-то из угла, как черти из табакерки, выскочили два пацана.

— Мы знаем, дяденьки. Вам куда — на Верхний или на Нижний?

— Вот так явление! — удивился Турецкий и шутливо потрепал старшего за обмороженный нос. — Откуда такие?