Изменить стиль страницы

— Гавкайте, гавкайте, подлюги. Нагавкаете на свою голову.

Конюшни были напротив двора Галича, и он всю процедуру наблюдал от сарая. Рядом с ним стоял Сенька Куликов, хмурился по-взрослому, смотрел на итальянцев.

Когда женщины привели Лихареву домой, из-за печки выбежала полуторагодовалая дочка, оставшаяся дома, и, что-то беспокойно и заботливо лепеча, полезла матери на руки, поймала за подбородок и старалась повернуть мать лицом к себе, чтобы заглянуть в глаза.

Вслед за женщинами вошел итальянец-квартирант, бывший только что у конюшен. Он застыл у порога, посмотрел на женщин, мать, девочку, продолжавшую тянуть мать за подбородок и сердившуюся, что ей не удается повернуть ее лицом к себе.

— Володя капут… — пробормотал он растерянно и вышел на улицу.

Глава 2

Артналет кончился, и дед Самарь, знакомец Андрея Казанцева, вылез из погреба. По двору молодой снег поземкой лизала пороховая гарь. Горел соседский сарай. Трещала солома, проваливались стропила. Через три дома у проулка тоже что-то горело. Черный дым огородами, по льду озера переползал в лес, валком над взлохмаченной водой катился на ту сторону Дона.

Из землянки с дубовым накатником показался знакомый лысоватый полный немец, ефрейтор.

— О, рус Иван, рус Иван, — покачал головой и показал на пожары. — Нехорошо. — Снял каску, стряхнул с нее песок. — Почему ты не едешь в Вервековка? — Немец довольно сносно говорил по-русски и любил отводить душу с хозяином двора.

— Хозяйство капут. Жить потом как?

— Потом, потом, — принял как намек немец, белесые брови обиженно подвинулись к переносью. — Ох, Иван, Иван. Ты шпион!

— Какой же я шпион, ваше благородие?! — Самарь виновато-угодливо улыбнулся, развел руками. За ворот в погребе ему насыпалась земля, и он потихоньку шевелил лопатками, чтобы она просыпалась дальше. — Детям и внукам хлеб добываю, подворье берегу.

— Иван, пуф-пуф-пуф из-за Дона, и твой дом капут. — Землисто-серые мешки немца дрогнули, он в раздумье пожевал толстыми губами.

— Бог дал, бог взял. Не наша воля, ваше благородие.

— Бог, бог! Ты глюпий, Иван. Война. Ай-ай-ай! — И он махнул рукой.

Из землянки вылез еще один немец. Низенький, квадратный, толстомордый. Позвал первого, и оба, лопоча по-своему, перелезли через поваленный плетень на соседний двор, где горело. Угодливость Самаря как рукой сняло. Глаза заблестели по-волчьи, люто скребанул взглядом жирные затылки немцев.

Население Придонья немцы выселили на ближайшие хутора в первый же день. Сборы короткие. Вечером приказ вывесили, а к шести утра чтобы и дух простыл. За ослушание — расстрел. В Галиевке от выселения уклонились несколько стариков и некоторые бабы, молодые и старые, из самых отчаянных. Семья деда Самаря жила у бабкиной сестры в Вервековке за Богучаром, а сам он — в погребе. В погребе у него была куча источенной мышами соломы, на которой он спал, и черный от сажи котелок, в котором он варил себе еду тут же, в погребе.

Раз в неделю дед набирал три ведра картошки (выкапывать всю сразу опасался, в земле она была сохраннее), добавлял в мешок два ведра яблок и нес своим в Вервековку. Утром возвращался назад. Немцы привыкли к нему и не трогали. Заставляли, правда, копать и чистить и для них картошку, убирать землянку, приводить в порядок сапоги, одежду. Раза три немцы из двора ходили на левый берег. Возвращались мокрые, грязные, злые. В тальнике, левадах Самарь встречал своих разведчиков.

Отмякал от таких встреч. Помогал, чем мог. От них узнал, что наши держат плацдарм под Осетровкой и будто бы даже и в Свинюхах, сюда, поближе к Галиевке.

В июле — августе немцы косорылились, чертом смотрели. Все крутили патефон, охотились за нашими, кричали на тот берег.

— Вольга, Иван, буль-буль! Дон тоже, Иван, буль-буль!

— Брешешь, сука! — Меж песчаных бугров и деревьев Левобережья мелькали красноармейцы и солили так круто, что немцы слюну пускали от зависти. А потом научились и сами крыли тем же через реку.

Но как собаки, чуя близкую гибель свою, теряют интерес к окружающему и уходят из дому, так и немцы хотя и оставались на месте, но с наступлением холодов постепенно теряли ощущение времени, уверенность, сидели все больше в землянках у огня.

Вчера Самарь набрался смелости, спросил лысого, кто же победит все-таки. Лысый ответил не сразу. Чесал под мышками, кряхтел. Когда поднял голову, глаза в землистых мешках выглядели усталыми и безнадежно грустными.

— Победа клонится на русскую сторону, Иван. Сталинград! Сталинград! У русских сейчас все есть: и танки, и самолеты, и солдат много.

— Ну что ж, так вам и надо, — неожиданно для самого себя выпалил Самарь. Глаза на одичавшем, заросшем лице вспыхнули волчьим блеском, уткнулись немцу в переносицу.

— Мы не виноваты, Иван. Гитлер… — Снег захрустел под сапогами, немец озябшими руками поправил воротник. Выбирая дорожку, по щетинистым щекам медленно скатывались слезы. — Дом, дети не увижу больше.

— Что так?

— Война, Иван, война. Аллес капут…

* * *

Как и всякий отдельный человек, фронт тоже имел свое настроение. Были дни, когда головы не поднять, когда на самое малейшее движение лупила артиллерия, и прибрежный песок, как зверь — укушенное место, грызли пулеметные и автоматные очереди. Дело доходило до авиации, А были дни, когда постоянное ожидание смерти утомляло, и на фронте наступала тишина. В такие дни можно было пройтись, не сгибаясь, вылезти на бруствер или на крышу блиндажа, под солнышко, и по-домашнему выкурить цигарку, сходить к Дону и зачерпнуть воды на чай. У солдата не меньше желаний, чем у любого другого человека, не ходящего под смертью. И в такие дни хотя бы часть этих желаний была выполнима. Война брала выходной. Оставаясь в шинели и не выпуская из рук оружия, солдат на несколько часов, а то и на сутки, переставал быть солдатом, отвлекался от опасности и занимался житейскими делами, куда входило и исполнение службы, но исполнение спокойное, без нужды караулить, чтобы убить, и быть все время в напряжении, и прятаться, чтобы не быть убитым.

Там, где фронт держали итальянцы, румыны, венгры, таких дней было больше. Немцы же народ педантичный: война есть война. Да и всегда находился среди них офицер, а то и солдат, который мог оборвать затишье самым трагическим образом: убить ничего не ждавшего человека. Тогда прощай, тишина, на много дней. Бывали случаи, будоражились целые участки фронта. Но война утомляла даже педантичных, дисциплинированных и консервативных немцев, и дни тишины, хотя и реже, чем на других, случались и на немецком фронте. Начиналось с шутки-затравки, которая не умирает и среди солдат.

— Эй, Иван! — кричал немец со своего берега. — Давай перекур сегодня!

На другом берегу из окопа несмело показывалась каска, потом боец и совсем вылезал из окопа, садился на бруствер и доставал кисет. Поднимались и еще каски, расправляли спины.

— Плыви сюда, курва! Отмеряю махорки тебе на закрутку! Я не такой жадный, как у твоего отца дети!

После дипломатического вступления и предъявления полномочий начиналось само действо. Зажигалка на ветру гасла, и немец никак не мог прикурить. Красноармеец доставал свою «катюшу», выбивал обломком напильника искру из камня, и ветер только раздувал трут.

— Прикуривай, Ганс! Краденый бензин все одно гореть не будет! — пыхал дымок, и солдат хозяйственно убирал «катюшу» в карман штанов. — У тебя, Ганс, вся жизнь на краденом! И душа твоя краденая!

— Ты, Иван, медведь!

Начиналась ругань. Преимущественно на русском языке. Выхолощенный немецкий не имел той крепости слов, какая требуется для объяснения серьезных мужчин.

Утром и вечером обе стороны черпали подальше от окопов нетронутый войною снег.

— Чай будешь пить, Иван?

— Чай, Ганс, чай! Ты и чаю-то по-людски не знаешь, «каву» хлебаешь.

— Иди пей, Иван! Завтра выходной не будет! Командир приехал!

Спускались в землянки, пили чай, кофе и не знали, кого на следующей перекличке уже не будет.