Изменить стиль страницы

— Что, еще не праздновали вашу свадьбу?

И он отвечал, что нет пока еще, и обеспокоенно думал: а вдруг сорвется, вдруг скажут, что затея-то пустая!

На улице лил дождь, люди бежали согнувшись, и в каждом узнавался его старший сын: всегда-то съежен, одет не по погоде, всегда простужен. Он был у них приемыш, жена в первые три года никак не рожала, это уж потом бог дал им еще двух сыновей. Приемыша они назвали Эдуардом, старые имена презирались, как и вся сермяжная прежняя жизнь. Пока тот был мальчиком — Эдик да Эдик, но теперь смешно его так называть, а Эдуард тоже ему не подходит.

В молодости Кариев очень гордился, что у него три сына, гордился и теперь. О старшем рассказывал: «Он у меня по рабочей линии пошел, по отцовской, бригадир электриков!» О втором сыне: «Малик? Малик, понимаешь, служил в ракетной артиллерии. В технике разбирается как дай бог каждому, механик-рефрежераторщик!» Сам Кариев в молодости очень любил поезда и собственный восторг перед звонким воздухом расстояний. Малик-то как раз и мерил расстояния по-крупному: то Дальний Восток, то Прибалтика, то южные счастливые места.

Был еще третий сын, но о нем Кариев отзывался так противоречиво, что нельзя было понять, то ли он гордится, то ли смеется: «Э, что я могу сказать про Амира! Занятие у него пустячное… художественное. Нет, я бы ни в жизнь не пошел фотографом, мне ни за что не сделать таких снимков, какие делает Амир!»

В дверь позвонили, он поспешил в прихожую, набежала и Мастура:

— Ах, зачем ты… я ведь и сама открою!

Вошел старший сын, промокший, суетливо-веселый:

— Вот лампочку вам принес.

Мать засмеялась:

— Да сколько можно! Смотри, не заругают тебя?

Сыновья без гостинцев и подарков не приходили, ну, а старший всякий раз приносил лампочки; поспеет рябина — в кульке будет рябину приносить.

Мать посеменила в комнату, Эдик за ней.

— Ну, где пылесос? Ты говорила, искрит. Дай погляжу.

И скоро в комнате жужжал пылесос: сын чистил коврики перед кроватями, потом взялся за книжные полки, за диван. Поработав, пил чай и мелким, быстрым говорком рассказывал:

— Я с человеком познакомился, в нефтегазе работает и предлагает мне ехать в Сибирь. А в ЖЭКе переполошились: куда, в какую Сибирь? Не пустим! Я говорю, зачем это мне лампочки приворачивать и проводку чинить, я на компрессоре буду работать. Компрессор, говорят, тяжелое дело. А чего тяжелое, я ведь не на себе его буду таскать…

— Небось холодно в Сибири, — сказала мать.

— Холодно? А если в унтах и в пыжиковой шапке, да в шубе! Постой, ты картошку чистить? Я что, не сумею? — И взял у матери нож, начал чистить картошку. — А вы, я слышал, хотите в больницу лечь?

— Так, на профилактику, — ответил Кариев.

— Не смейте, там и здоровый заболеет. А вот я на будущий год возьму вам путевки в санаторий.

— Там поглядим, — обиняком отозвался Кариев, а про себя подумал: уж какие путевки, кто ему даст. Но была приятна его заботливая болтовня. Ах, сердце у Эдика доброе, голову бы потрезвей!

Сын кончил чистить и, залив картошку водой, поставил на конфорку.

— Ну, побегу! Мне еще торт покупать, честное слово. Как зачем? Человек придет в гости, обмозгуем насчет Сибири… Да, мама, вино небось поспело? Попробовать! — И с непринужденным видом он взял кружку и налил из бутыли, стал пить.

Кариев вздохнул, хотел было уйти из кухни, но остался сидеть.

— Это ж чистый сок! — сказал Эдик и отставил пустую кружку. — Это ж полезно всем… слушай, мать, а что, я возьму немного для гостя? Вот, скажу, мои старики наготовили…

Он ушел очень довольный, сунув по карманам две налитые бутылки. Мать предложила ему зонтик, он только хохотнул:

— До остановки три минуты… добегу!

«Тебе ведь еще торт покупать», — хотел и не сказал Кариев.

Вернулись на кухню, уютный уголок им нравился, сели и задумались.

— А знаешь, Мату, в нем, понимаешь, есть характер. Нет, ты слышала когда-нибудь, чтобы он жаловался? Вот я и говорю: если у человека есть характер, основа, понимаешь, он и будет человек, а не размазня.

Мату, верно, думала о другом.

— А не купить ли ему плащ? — сказала она нерешительно.

— Плащ? — Он нахмурился. — Плащ… что ж, можно и плащ. Ну, что ты, ей-богу? — Он встал и обнял жену за плечи. — Идем, милая, в комнату, я поиграю.

Он сел перед фисгармонией (перед войной на премию купил, в комиссионном) — сел и, крепко накачивая ногой меха, заиграл:

Две речки рядом текут,
Сольются в одну большую.
Так два желания
Сливаются в одну судьбу.

— Ах, Мату, умирать буду, а в последнюю минуту спою эту песню!

— Отец, отец, — просила она, смеясь, — будет тебе! Поиграл и хватит.

— Хватит, — согласился он, отваливаясь на стуле. — А в душе все равно поет. — Как будто стыдно стало, что так ему хорошо, он поглядел в окно: — Экий дождь, без пользы, без надобности. Урожай-то не весь собрали!..

Вечером, только сели ужинать, пришел Амир, младший. Кожаная куртка на нем блестела, освеженное ветром лицо было тугое, красивое, а грудь ходила от крепкого, молодого дыхания.

— Как поживают мои старики? — говорил он машинально-веселым, с улицы, еще будто не потеплевшим голосом и снимал с плеча фотоаппарат, потом куртку. — Постой, мама, в куртке чай, индийский.

Взял чай, пошли все втроем на кухню.

— Припозднился ты нынче, — сказал Кариев.

— Как всегда, — засмеялся сын. — Эдик приходил? А пол, конечно, не помыл.

— Ой! — сказала Мастура. — Он все коврики перетряс, с книжек пыль убрал да вот еще картошку почистил.

— Ка-кой молодец! А все-таки я этому молодцу бока обломаю. Зачем он ходит в фотографию и у ребят деньги занимает? Вот пусть еще явится!..

— А ты не кипятись, — вдруг сказал Кариев.

— Что значит не кипятись?

— А я говорю, не кипятись! Не такой он человек, чтобы взять и не отдать. А эти твои разговоры… нехорошо, понимаешь! Нехорошо!

Сын немного смутился:

— Да я так… пришел, а пол не помыл.

— Маленькие вы были дружные, — сказала Мастура. — Он тебя рисовать учил.

— Верно! А Малик, тот меня поколачивал.

— Пожалуйста, не придумывай.

— Ох, да не бойся, мама, теперь-то не будем счеты сводить. Однако мне пора. Хлеб, молоко есть? Магазины еще открыты.

Старики встали, пошли его проводить.

— У нас тут свадьба намечается, — сказал Кариев.

— Уж не меня ли женить собираетесь?

— А ты догадайся! — засмеялся Кариев. — Ах, да скажу: у нас с матерью золотая свадьба. Общественность, понимаешь, решила отметить.

— Постой… это в каком же году, в тридцать, тридцать втором? Коллективизация, индустриализация… — И, прихватывая с крючка свой аппарат, посулил. — Я сделаю, отец, исторические снимки.

Когда сын ушел, старики вернулись на кухню допивать свой чай. Но пока они ходили, чайник остыл, его поставили на огонь.

— Мату, — сказал он, — надо индийского заварить. Куда ты девала пачку?

— Да вот же, не сшиби локтем.

— А-а, — сказал он рассеянно. — Не смейся же, Мату. Мне почему-то Николай вспомнился, Демин…

Но Николай вспомнился потом, а до него совсем другое, а Николай как будто сам вошел, как вошел в канительную жизнь Галейки, чтобы спасти, не дать ему пропасть.

4

…Понуро, как вол, склонил он крепкую шею, когда отец Бану предложил ему стать извозчиком: вот лошадь, вот телега, и выручка вся ваша. Значит, в уме своем он давно объединил молодых людей.

И вот Галейка ездил в тарантасе, и с ним ездила Бану, в открытых платьях, с распущенными волосами, смеющаяся, яркая, вся как будто нагая. Он ненавидел ее, ненавидел себя за то телесное сумасшествие, которое происходило с ними обоими. Бану не умела ни читать, ни писать, как ее мать, как прабабки, но в ней не было и капли той кротости и скромности, какая была в прабабках. Новое время давало людям свободу, Бану взяла себе вольность. Она, пожалуй, и голой не постыдилась бы ездить в тарантасе.