— Так точно!
— Тогда вы свободны.
Сообщение ротного, что Шелудько написал объяснительную, убило Фрола. Такой низости он не мог даже предположить. С одной стороны дембеля, с другой — предательство. Ротный наседает, чтобы отказался от показаний. В открытую не говорит — боится. Но понять это нетрудно.
— Разрешите? — в дверях канцелярии стояли Мишин и Дронов. — Разрешите войти, товарищ капитан?
— Входите, ребята.
Хотя ротный и был старше сержантов лет на восемь, но отношения с ними были на удивление дружественными. В свое время сержанты выполняли поручения капитана «частного характера». Со склада части, к примеру, картошки пару кило отнести домой… Особенно преуспевал Дронов. Мишин был специалистом по «жигулям». Он своими руками перебрал машину ротного. Поэтому и считал капитан своим долгом «помочь» подчиненным.
— Я вам советую попросить у Фролова прощения. Пообещайте ему что-нибудь. Короче — делайте что хотите, но только без грубости. Он должен отказаться от своего рапорта. Только это вас спасет. Сам я что-либо сделать не в силах.
Сержанты поняли командира и вышли из кабинета.
Фрола они нашли в Ленинской комнате…
Рустам Валеев
ЧАСЫ
Повесть
1
Опять собирался долгий дождик, опять моросно темнело посреди дня, а жена, как прилегла накоротко, так и все не вставала. Чужой сон томил и обижал Кариева, сидевшего в одинокой тишине.
— Мату-у, ты спишь, Мату? — так от времени до времени окликал он жену, прогоняя собственную дремоту, и слышал: капает кран на кухне, воздух шипит в четвертной бутыли, наполненной яблочным вином, безумная осенняя муха, жужжа, пролетает под потолком. Вздох самого Кариева как будто венчал это маленькое сотворение жизни.
Он глядел на часы, лежавшие перед ним на журнальном столике: уютный мерный стукоток чудился Кариеву. Однако часы не ходили. За тридцать пять лет это второй случай, когда «Павел Буре» смолк. В позапрошлом году Кариев потерял заводную головку, но написал на часовой завод, и там нашли подходящую, известили почтовой карточкой. А нынче сломалась пружина, опять Кариев написал и опять ждал. На днях, отомкнув почтовый ящик, он взволновался, увидев между газетами открытку. Но то была открытка из больницы, на диспансеризацию. Обычно радуясь вниманию (больница была специальная, к ветеранам чуткая), он между тем с грустью собирал необходимые вещички: месяц почти не видеть жену было беспокойно и мучительно. Но вот прошлой осенью их положили обоих, и так он радовался, что порядком насмешил доктора и сестричек. «Вы, пожалуйста, мою бабушку не спешите выписывать!» а бабушка, оказывается, тоже: «Старика-то моего не выписывайте раньше меня!»
Ничего, думал он сегодня, с больницей не к спеху. Мне бы открытку дождаться, привык, без часов не могу. Как-то он купил себе новые брюки, финские вроде, очень хорошие. Но там не было кармашка для часов, и сразу брюки стали не нужны, он без сожаления отдал их старшему сыну.
— Мату-у, ты спишь, Мату?
За окном шел дождь и мягко, протяжно гнул желтые ветви кленов; их два перед окном, а в промежутке, подпертая с боков, высоко росла рябина, выше кленов. Ягодки скоро закраснеют, будут и в морозы сверкать, пока свиристели не склюют все по одной. Приятно бывает наблюдать за шустрой стайкой; он и жена перед окном, улыбаются, он мягко обнимает ее за плечи. Ах, такой нежности он как будто не знал прежде! Когда ему случалось говорить о том, что государство всем обеспечивает ветеранов, хотелось прибавить и насчет того, что у него, слава богу, есть жена. Конечно, смешно, что в такой момент вспоминаешь про жену, но чувства так прихотливы, воспоминания так неожиданны!
Вот третьего дня, сунувшись в комнату, где дремала на диванчике Мастура, он вдруг вспомнил мать. Последние свои дни она лежала в сумеречном углу их домика, замерев от голода и болезней. «Ани, — окликал он боязливо, — мама!» Она открывала желтые тонкие веки, и сумерки в углу жутко освещались ее глазами; пахло в углу чем-то сухим, невещественным, быть может, так пахло голодом.
— Мату-у, ты спишь, Мату? — Ну, пусть она поспит.
Кариев вышел на кухню и сложил в кошелку молочные бутылки. Нет ничего приятней житейских мелких хлопот. Вот идешь по лестнице, звякнут бутылки, задетые об ногу, внизу хлопнет дверь, кто-то заскребет, затопает по ступенькам, а на крыльце — блеснет широким кругом небо, и веселым, сладким непокоем повеет со всех сторон. И потрусишь в магазин или куда тебе надо.
На пути ему встретилась Нина Мурзина, заводская библиотекарша, которая теперь устраивалась в музей.
— Куда же вы запропали? Ах, здравствуйте! — заговорила она, крепко потряхивая ему руку и слепя, утомляя молодым, блестящим взглядом. — А я такое придумала, такое!.. Ведь нынче, дядя Галей, срок вашей золотой свадьбы, в музее соберем застолье, речи, музыка, дым коромыслом, Почетную грамоту исхлопочем! Идет? — Она засмеялась и, опять подхватив его упавшую руку, крепко потрясла. — Что же вы молчите?
— Верно, пятьдесят лет, — проговорил Кариев. — Однако зачем? Событие, так сказать, важное только для двоих…
— Для двоих обыкновенных людей — да! Но вы необыкновенны! Вы отдали заводу сорок лет жизни… нет, не упрямьтесь, соберемся в октябре… пока, пока, кланяйтесь тете Мастуре! — И поцокала каблучками, и завихляла круглым задочком, и что-то прокричала, обернувшись, потревожив стариковский дух напрасными надеждами.
Он поднял глаза как будто для шутливого обращения к милосердному. Дождь перестал, улица приятно яснилась, газоны крепко и сочно пахли. Вздохнув полной грудью, Кариев почувствовал веселое мускульное беспокойство, захотелось подальше пройтись. Усталость, однако, быстро поворотила его к дому. Он сел у себя в комнатке и поспешно потянулся к тетрадке, как тянутся к облаткам с необходимым лекарством. Еще недавно, лет пять тому, он вписывал в нее одну-две строчки после целого прожитого дня.
«Дал список ветеранов в президиум торжественного собрания… Вручал грамоты женсовету, совету ветеранов-учителей и В. В. Губкиной… Из загса просили двух-трех ветеранов на 29-е число, во Дворец «Прометей» — для вручения молодоженам свидетельств о браке… Весь день переписывал доклад по замечаниям горкома комсомола…»
О чем же был доклад, и кто женился во Дворце «Прометей», и кто такая В. В. Губкина? И ничего ему не вспомнилось. И в эту пустоту беспамятства перелетело из давнего черт те что! — как голодно было ему в домике, и сам домик на Ключевской-Ахматовской. Зачем, зачем?
2
С вербами и репейником около заборов, с пылью, как будто еще не улегшейся от кавалерийского топота, в двадцатом году эта улица была переименована, и проживающий тут обыватель от страха быстро забыл прежнее название, угодливо повторяя новое: улица Красного фронта.
И стоял тут домик, в домике широкая русская печь, сбоку от большого устья был крохотный очаг, над очагом вмазанный в кирпичи казан, предназначенный для татарского быта. Мальчик топил очаг, грел воду в котле, чтобы напоить маму. Запечные тараканы шуршали по стенам и потолку, уютно делалось от живого шевеления, да и думалось: если упадут они в котел, получится какой-нибудь навар, тараканы не зловредны и отравления от них быть не может; сам мальчик переел много всяких козявок.
А во дворе отец шуровал летний очаг и варил над ним мясо. Вот позвал он сына, мальчик вышел с гудящим телом, с плывущей головой, взял, как во сне, алюминиевую тарелку с мясом и, как велел отец, понес голодной матери. «Ани!» — позвал он с порога и двинулся в темный угол. Мать увидела мясо и вздрогнула: нет, она не будет есть! Галей знал, что это собачина, но как знала об этом мать?
Когда он вышел во двор с тарелкой в руке, отец объедал большую кость, отрешенный, весь какой-то пустой и осунувшийся — то ли от усилий над костью, то ли от страха перед грехом: он ел харам, запретную пищу. Мальчик и себе взял кость и начал обкусывать, тоже странно теряя силы.